Суд идет
Шрифт:
Телефон, прозвонив ее до мигрени, обиженно смолк, и Марина вернулась на кушетку - к своим картам и сомнениям. Они - совпадали. Были слезы, были письма, были дальние дороги и казенные дома, пара неизвестных валетов обещала приятные хлопоты, но короли от нее уходили один за другим.
Марина не верила в карты, но была вынуждена признать, что с мужем в последнее время - и впрямь - все разладилось. Он перестал ей докучать своими беседами о крепкой семье и взаимо-понимании между супругами. Целыми вечерами пропадал где-то и, казалось, забыл, что они - хоть и в ссоре живут под одной крышей.
Тут
Только пиковый король еще оставался при ней. Отпустить его так просто она не могла. Кто, если не он, щедро, по-королевски оценит ее красоту, и какая это красота без признаний и домогательств?
– Вы моя цель, мой бог,- любил повторять Юрий, доказывая, с присущей ему эрудицией, что высокая цель нуждается в средствах, хотя бы ее не достойных, и что Бог, которого, к сожалению, нет, очень страдал бы от одиночества, если б не придумал человека для поклонения себе и прочих услуг.
Да, это - верно. Разве женщина не самое одинокое существо в мире, разве есть что-нибудь горше ее одиночества?
Хлопнула парадная дверь, шаги мужа загромыхали в передней.
– Ты - дома?
– удивился он через стенку, когда Марина откликнулась.- А мне деньги были нужны, хотел уж курьера послать. Так секретарь минут десять - подряд - сюда колотился. Никто не подошел к телефону.
– Я спала,- солгала она машинально и не слишком удачно, потому что муж хорошо знал, как чуток ее сон. Гораздо правдоподобнее было бы вернугься недавно с прогулки или из магазина. Но Владимир Петрович не возразил и не остановился у входа в ее комнату, как это бывало раньше, а промаршировал мимо. Щелкнул замок в кабинете - муж заперся.
Только тут она поняла, Что Карлинский ей не позвонит ни сегодня, ни завтра. Быть может, он уж не ждет ее больше. И даже не требует от нее никаких мерзких уступок.
Подойдя к зеркалу и увидав свое огорченное, стареющее с каждым днем лицо, она хотела было заплакать, но вовремя вспомнила, что этого делать нельзя: от слез морщинится кожа.
В ту ночь Глoбов запил. Впрочем, после коньяка и водки он даже не опьянел нисколько, а лишь почувствовал в сердце такую нежность, что принялся шагать из угла в угол, бормоча колыбельную песенку:
Баю-баюшки-баю,
А я песенку спою.
Вот и все слова. Он мог себе это позволить. Его никто не видел, никто не слышал. Он был один.
Руки, сплетенные на груди, сами обняли его и понесли. Владимир Петрович любил и баюкал свое большое, несуразное туловище. Ему было уютно рядом с ним, таким родным и давно не мытым. Оно прижималось, благодарно сопело, уткнувшись в сорочку, покачиваясь в такт колыбельной.
Баю-баюшки-баю,
А я песенку спою.
А я песенку спою,
Баю-баюшки-баю.
Долго-долго, до бесконечности.
А на руках - будто девочка. Маленькая, неродившаяся дочка.
– Спи, милая, спи, моя умница,- уговаривал он, хлопая по тепленькой спинке.- Все спят. Играть тебе не с кем, Сережки нет дома, Сережка обманул нас, покинул. Он чужой, нам, Сережка. Он - бяка.
Чтобы она быстрей заснула, Глобов на мотив колыбельной начал перекладывать песни, какие знал.
Его прервали. Визгливый голос Марины доносился из коридора и мешал петь. Тогда он уложил девочку на диван, прикрыл кителем и, спрятав бутылки под стол, отпер кабинет.
По его виду Марина все поняла. Но оставаться одной в спальне казалось еще страшнее.
– Пусти, Володя. Я не могу заснуть. Мне страшно без тебя,- говорила она, дрожа от холода и унижения. А он стоял перед нею, лохматый, в нижнем белье, и загораживал проход своим огромным, разросшимся телом.
Марина его называла пупсиком и киской (а какая он - киска? он - не киска, а прокурор), просилась к нему на диван (ишь ты! уже пронюхала) и обещала не сердиться за шум, поднятый по всей квартире. Она брала его руки, тяжелые, как весла, и, распахнув халат, клала себе на грудь, прижимала к бедрам. Поборов отвращение, Марина гладила себя его руками, но они безучастно падали, как только их отпускали. А когда она попробовала столкнуть его с порога и силой войти в кабинет, Владимир Петрович просто шагнул в то место, где она суетилась и, отодвинув назад, запер дверь.
...Бутылки были целы. Но девочки под кителем не оказалось. Должно быть, он, убаюкивая слишком нежно, стиснул животик и раздавил ненароком. Или, что вероятней, ее похитили, пока он возился с Мариной.
Ну, конечно! Как он сразу не догадался? Это Марина все и подстроила. Она уже один раз убила его дочку и теперь снова к тому же вела, шлюха. Недаром ластилась, на диван просилась. Диван ей, видите ли, понадобился!
А когда он разгадал ее уловки, Марина подослала врачей-убийц во главе с самим Рабинови-чем. Своими красотами она отвлекла внимание, а убийцы в белых халатах, растоптав священное знамя науки, тем временем, за его спиною, свершали черное дело.
В гардеробе кто-то сидел и не шевелился. Тогда Владимир Петрович снял со стены шашку - именное оружие настоящей кавказской закалки, поднесенное в знак уважения 4-м конногвардей-ским полком.
Гардероб поддался с двух ударов. Только стекла звенели, да щепки летели, да сыпалась со стен штукатурка. А враги, ускользнув обманным путем, попрятались в щели, окопались по всем углам.
Напрасно Марина кричала под дверью, чтоб он прекратил безобразие, грозила, что уйдет из дому, будет изменять, покончит с собой, донесет в парторганизацию про то, что он - алкоголик. Нет, не проведешь! Теперь твои приемы всему миру известны! И в радостном остервенении он рубил, колол, кромсал все, что попадалось под руку.
Ему не было жаль ни карельской березы, ни хрусталя, ни пуховых подушек. К чему эта жалкая утварь? Когда враги проникли в твой дом, нужно все истребить вокруг и самый дом стереть с лица земли с засевшими там врагами.
Отскочив от стены, шашка крепко ударила его по голове, разбила люстру. Но и во мраке, обливаясь кровью, он продолжал наносить удары в воздух, в пустоту - всюду, где они притаились.
Закончив труд, прокурор подошел к письменному столу, изрубленному вдоль и поперек. Там, у окна, белел в темноте чудом уцелевший бюст. Прокурор вложил шашку в ножны и отрапортовал: