Суд над колдуном
Шрифт:
Скоро на лестнице раздались шаги. Дверь распахнулась, показался сердитый немец, а за ним Бориско и переводчик.
— Nun, was denn noch?[55] — заговорил Фынгаданов и прибавил по-русски: — Нэ имей времья.
— Ладно, ладно, знаем, — сказал дьяк. — А вот ты мотри бумагу. Ты што-ль писал? — и, чтоб понятней было, дьяк ткнул пальцем в бумагу, а потом в грудь доктору.
Читать по-русски Фынгаданов умел. Он быстро посмотрел бумагу и кивнул головой. — Nun, ja, ja, das hab ich geschrieben[56] ответил доктор и ткнул в свою подпись…
— Ага, признаешься! Стало быть, зелье то отравное? Яд? — спросил Алмаз Иванов.
— Яд! — повторил
— Ну, а ведаешь, кто то зелье делал? — опять спросил дьяк. Глаза у него так и поблескивали.
Фынгаданов отрицательно покачал головой.
— Твой лекарь любый-то и делал, Ондрейка Федотов! — сказал дьяк с торжеством. — И дал того зелья младенцу испить, князь Одоевского мальченке. А с того зелья младенец-то и помер.
— Mein Gott![57] — вскричал доктор. — Das kann nicht sein![58] Нэ мошет бить!!
— Вот тебе — и нэ может бить! Отравил младенца лекарь-от твой хваленый. Убойца он, а не лекарь! Пытать его будем, а там в срубе сожжем! — прибавил дьяк с злобной радостью. — Можешь итти, немец, не надобен ты мне боле.
Доктор давно не слушал дьяка. Он стоял, глядя прямо перед собой и бормотал что-то по-немецки. Наконец переводчик дернул его за рукав и потащил к двери. Фынгаданов пошел и даже «Guten Tag» забыл сказать.
Боярыня Одоевская повинилась
Боярыня Авдотья Ермиловна Одоевская словно не в себе. Ходит по горницам — места не найдет. Сегодня по указу великого государя бояре чинят допрос князю Никите Ивановичу. И за мужа боярыне боязно, и еще другая на сердце забота. Носит она в руках скляночку, небольшую. То в повалуше на стол боярина поставит, сама уйдет. То назад прибежит, схватит к себе унесет.
Тянется время, нет ему конца.
Наконец заскрипели ворота. На дворе лошади копытами застучали. Боярин во дворец верхом ездил. Вот и по лестнице подымается боярин. Изо всех она его шаги отличит. Грузно ступает хозяин. Не весел, видно.
Авдотья Ермиловна встала навстречу, а про скляницу и забыла, держит в руках, к груди прижимает. Смотрит на мужа, а спросить не смеет.
— Ну, Овдотья Ермиловна, — сказал боярин, садясь на лавку. — Сколь много от того лекаря горя я принял. Иванушку, злодей, извел, а меня под гнев великого государя подвел.
— Зело добр завсегда был до тебя государь, Никита Иваныч. Неужели шибко прогневался? Что же молвил-то тебе государь?
— Не видал я ноне великого государя. Не изволил сам меня спрашивать. Сказывают, не может государь сам дела вершить. Царевич, Федор Алексеич, больно недужит. Скорбен государь.
— Ну, а бояре?
— Что бояре? Стрешнев Иван Федорович, ведомо, друг, не выдал. А иные рады ближнему боярину ногу подставить.
— А спрашивал кто? Сицкий?
— Сицкий што. Сицкий глуп. Все дело вершит дьяк Алмаз Иванов. Хитро статьи опросные списал. Все норовил из свидетелей в ответчики меня оборотить. Пытал, давно ли познать у меня с тем лекарем. И кто меня с им свел. И почасту ли у меня бывал. И каким обычаем лечивал. И говорил ли я великому государю про того лекаря. И ведал ли я в те поры, как у государя милости для того лекаря просил, что лекарь тот колдун и ворожей.
— Ах, он бездельник! Да как он смел!
— Ништо, Ермиловна. Я ведь не Сицкий. Дураком меня никто не лаял. Да и не сильно пуглив. Особливо, как сердце во мне всколыхнется. А уж так во мне сердце на того лекаря расходилось. С роду никто меня так в обман не вводил. Кажись, своей рукой бы его убил.
— Ох, Иваныч, пошто так гневаешься? Неужли не пожалел ты Ондрейку?
— Что ты молвишь, Ермиловна? Сама ж его нехристем звала. Молвила, что обошел меня лекарь тот. Не мимо
Боярыня вдруг зашаталась и упала на колени, а в руках все ту же скляницу держала.
— Государь мой, Никита Иваныч! — зашептала она. Голосу вдруг не стало. — Виновата я перед тобой! Мой грех великий! Казни ты меня, окаянную. Я Иванушку погубила!
— Ермиловна, матушка! Христос с тобой! — вскричал боярин, подымая жену. — Видно, у тебя с горя разум помутился. Какое ты слово молвила? Полно-ко ты, полно! Аль я тебя, свет мой, не ведаю?
— Вон, вон она, государь, — не слушая мужа, говорила боярыня, и все протягивала ему скляницу с красным питьем. — Вон питье, что лекарь Иванушке дал. Схоронила я его, окаянная. А после и сама сыскать не могла. Не лекарево ты зелье в Оптекарский приказ отослал, государь.
— С нами крестная сила! — вскричал боярин. — Ермиловна! В толк не возьму, что ты молвишь. Лекарского питья не давала ты Иванушке? Свое, стало быть? Не может того статься! Свое детище рожоное! Ох, Ермиловна, что будет-то с нами!
— Не то, государь. Послухай ты рабу свою, — заговорила боярыня немного погромче. — Не сама я отравное питье Иванушке сделала. Такого греха смертного нет на мне.
— Пошто ж пугаешь так меня, Овдотья Ермиловна? Грех тебе!
— Постой, государь. Дай слово молвить. Ох, боязно мне! А нету моих сил дольше грех свой таить. Слухай, государь, а там казни меня, окаянную. Не верила я тому лекарю николи. Изболело сердце мое за Иванушку. Думала, обошел тебя тот лекарь. Вот и велела я покликать бабку тут одну, ведущую, Ульку. Пустила я ее к Иванушке, от тебя таясь. Она молитвы над им читала, а лекарского зелья давать не велела — изведет-де нехристь младенца. Дала своего, белесова такого. Тем питьем я Иванушку, голубя моего, и напоила, окаянная! А лекарево — схоронила. А в ту ночь Иванушки и не стало.
— Так это я то зелье, ведуньино, в Оптекарский приказ посылал?
— То, Иваныч, бабкино.
— И ты ведала, что не лекарево зелье посылано, и слова не молвила? Ну, Ермиловна…
— Не ведала, государь, богом клянусь! Не видала я, кое ты зелье взял, а спросить не смела. Нигде лекарева питья сыскать не могла. Думала, ты его взял. Сама-то я в ту пору, как неживая лежала. А ныне, как ушел ты на допрос, спокою мне не было. То в одну горницу пойду, то в другую. Будто, кто меня толкает. К Иванушкиной лавке подошла. Гляжу вдруг. На поставце, что в головах у его стоял, в уголку в самом, по-за укладкой, где его крестики, да рубашечка крестильная, гляжу, там и стоит сея скляница. Видно, кто мне глаза отвел, что я ране глядела да не видала… Облегчила я свою душу, перед тобой, Никита Иваныч. А только нет мне прощенья на сем свете. Дитя свое рожоное погубила я, и тебя, государь, обманула. И лекаря того на казнь отдала. Хоть и нехристь он, а в крови Иванушки неповинен. Ведаю я, государь, не захочешь ты на позор меня отдать. Отпусти меня, Никита Иваныч, в монастырь. Буду я там по гроб жизни грех свой великий отмаливать.
Боярин сидел молча. Не мешал боярыне говорить и с колен ее не подымал.
Авдотья Ермиловна ударилась об пол головой, да так и осталась лежать, не поднимая лица.
— Шибко ты меня обидела, Овдотья Ермиловна, — заговорил, наконец, боярин. — Да и тебе, ведомо, не легко. Ну, Иванушка, света нашего, не вернуть. Видно, на то была воля божья. А нам с тобой не стать расставаться. Погоди, дай срок, подумаю я, не можно ль тому лекарю какую помогу сыскать, чтоб сердце твое облегчить. Вставай, ин, Ермиловна. Ляг лутче на лавку, полежи. А я в повалушу пойду.