Суд над колдуном
Шрифт:
— Ладно. То порчу выгонять. А напускать как?
— Я, государь, не напускала. Я добрым обычаем лечивала.
— А с чего ж княжич-то помер?
— То Ондрейка душегуб, отравное зелье ему дал.
— А твое кое зелье было — белое?
— Красное, государь.
— Подкинь-ко дровец, малый. Огонь дело праведное. Сразу правда заголосит.
Подручный кинул охапку сухих дров и пук соломы на чугунный заслон под дыбой и запалил факелом. А бревно, между ног всунутое, вытянул.
Пламя так и опахнуло Ульку. Ноги у нее ужом свились,
— Ой-ой, смерть моя! Ой, белое, государь, белое! Ой, горю, смерть моя!
— Говори, что в том питье было? Не сгоришь.
— Трава, государь, добрая… Плакун… ой-ой-ой. Мочи нет!
— Добрая, молвишь? А ну-ко, малый, повороши огонь. Он тож добрый.
Улька выла, извивалась, но сказать больше ничего не могла.
— Ну, отгреби в сторону. Пущай отойдет, заговорит, чай.
Улька вся почернела от дыма. От ног ее шел чад. Она уж не кричала, а только глухо стонала.
— Так доброе то зелье было? — спросил боярин снова.
— Доброе, — чуть слышно прошептала Улька.
— Доброе? — Ну, пригреби снова, малый.
— Ой, государь, смерть моя, не пали, все скажу!
— Ну, ин, говори. Только, мотри, не бреши.
— Отравное то зелье было, — еще тише шепнула Улька.
— Отравное? Так ты, Козлиха, на лекаря-то наклепала, — не убойца он?
— Не убойца, государь, в том винюсь. — Улька немного отдышалась и говорила послышней. — По злобе я Ондрейку оговорила, — боярину Одоевскому больно люб он был. А Одоевский Стрешневу боярину наказывал, ведуний да ведунов в дом не пущать. А коло Стрешневых я сколь годов кормилась и с робятами. То нам бы пропадом пропадать.
— А про ведовство да про чародейство Ондрейкино тож наклепала?
— Ой, нет, государь, в том слово мое истинно. Сама видала, как след он княжича вынял, да в колодезь с наговором кинул.
— А ну-ко, Терентьич, подтяни еще, да потуже!
Палач разом натянул ремень. Ульку точно подбросило. Она крикнула, а потом сразу замолчала, голова ее свесилась, ноги вытянулись.
— Обмерла, государь, — сказал палач.
— Ну, ин, будет. Сымай, малый, клади в сторонку пущай очухается. До завтрева отлежится. Давай других.
Неудача
Дьяк Алмаз Иванов словно коршун кинулся на бумаги. Принес ему ярыжка из Фроловой башни пытошные речи. Мало не продолбил их дьяк носом своим длинным. Многие очень ему по нраву пришлись. Не все, правда. Ондрейка уперся, как вол, твердит одно — ничего не знаю, ничего не ведаю. Ну, да не конец еще, хорошенько попалят — сознается.
Феклица тоже — дура, видно, баба. Сбрехнула государево слово, а как до пытки дошло — ото всего отреклась — несет несуразное, себя же и оговорила. Нашли у ней в кошеле травы разные, да два кореня, — один небольшой — голый, другой — мохнатый. Сперва заперлась она, говорит, в Зелейном ряду купила, корни добрые. А как пытать начали и раскрыла все. В бумаге, что из Пытошной принесли, сказано:
«В тех
— Дура баба и есть, — подумал с досадою дьяк Алмаз Иванов, — ведает за собой колдовское чародейство, а государево слово зря молвит. Не иначе, как их, баб тех, бес за язык тянет, чтоб скорея их к ему в адово пекло кинули. Ну, той Феклицы бесу не долго дожидать. Быть ей в срубе сожжёной.
Да не в Феклице дело. Что она зря государево слово молвила, то дьяк Алмаз Иванов давно угадал. Не порчивал Ондрейка царевича Симеона Алексеича, да и стати ему не было. А что колдун он и ворожей, так то, надо быть, так и есть — кабы немец был, може, и вправду по науке лечил бы. А русский человек без ведовства — какой лекарь.
— Ондрейка сожжён будет, — думал дьяк, — и он, Алмаз Иванов, за то самое, може, в думные дьяки выйдет.
А главное дело — Улька Козлиха боярина Одоевского оговорила. Не один Ондрейка лекарь у него лечивал. И Улька ведунья сынишку его шептами да наговорами лечивала же. Стало быть, сам боярин колдунов не гнушался. К себе в дом приваживал. Хоть Улька лишь про боярыню Одоевскую сказывала, да то все едино. Не жена дому голова, а муж. Стало быть, на дьякову руку все и вышло. Одоевский не отвертится ныне.
Тут как раз и боярин Сицкий в Приказ зашел. Алмаз Иванов ему все про те пытошные речи рассказал и бумаги прочитать дал, а как прочитал боярин, он и говорит ему:
— Вишь, Юрий Ондреич, верно я тебе молвил, не усидеть боярину Одоевскому — сломит он себе на том лекаре шею, даром что отрекся от Ондрейки, как бояре допрос ему чинили. Теперь, видно, не послухом боярину Одоевскому быть, а ответчиком, и дружку его тож, Стрешневу боярину. Ну, да нам с тобой, Юрий Ондреич, лишь бы Одоевского свалить. Стрешнев нам не помеха. Ты уж, Юрий Ондреич, не мешкай, доложь государю враз про обоих бояр, и указ у государя проси, Одоевскому да Стрешневу допрос учинить по ведовскому делу.
Сицкий не больно любил такими делами государю докучать, но знал, что от дьяка, Алмаза Иванова не отвяжешься. Ну, и Одоевского князя сильно не любил боярин. Думал: Одоевский, ведомо, на него государю наговаривает — глуп-де Сицкий. Вот ноне сведает князь, кто глуп-то выйдет.
— Тотчас вверх дойду, — сказал боярин. — Государь ноне весел. Сеньку самозванца на Красной площади, чай слышал, начетверо разорвали. В самый раз с им говорить.
Порешив на том, боярин Юрий Андреевич пошел во дворец через Ивановскую площадь и велел стольнику про него государю доложить.