Суд над колдуном
Шрифт:
Государь и вправду весел был и принял Сицкого ласково.
— А — пережечь тебя на-двое — сам разбойный боярин пожаловал. Видно, какого ни на есть страшенного чародея — пережечь его на-двое — сыскал.
— Отколь, великий государь, про приговорку мою сведал? — с обидой сказал Сицкий. — Прости, Христа ради, иной раз язык непутевое сболтнет, и сам не рад. При тебе, великий государь, будто не говаривал того. Видно, вороги мои довели.
— Ну, чего расходился! — сказал царь недовольно. Не любил он, когда не понимали его шуток. А пошутить любил, и крутенько иной раз. — Ну, сказывай,
— Все про то дело, великий государь, про Ондрейкино, лекарево. Прошу у тебя, государь, указу, допрос учинить боярам, Стрешневу Ивану Федорычу да князь Одоевскому, Никите Иванычу.
— Да Одоевскому князю бояре чинили допрос, и вины на нем никакой не сказали. А Стрешневу пошто?
— Да, вишь, государь, изветчица та, Улька Козлиха, с пытки сказала, что князь Одоевского сынка, Иванушку, Улька сама шептами да наговорами лечивала. А привела ее, Ульку, к Одоевским в дом Стрешнева боярыня, как она, Улька у Стрешневых почасту лечивала шептами да наговорами.
— А! — сказал государь, — так то Стрешневы к им колдунью-то привели? Ну, ведомо, та самая Улька и есть, ведьма лютая. Я так ему и молвил.
— Ты про что, государь великий? я что-то в толк не возьму, — сказал Сицкий.
— То я так, не тебе. Так ты молвишь, та Улька повинилась в колдовстве и чародействие?
— Повинилась, государь. Как ты изволил сказать, ведьма она лютая — пережечь… — боярин спохватился и с испугом посмотрел на государя. Но тот и не заметил. — Повинилась она, — говорил Сицкий, — и в смертном убойстве. Извела она, окаянная, княжича Иванушку.
— А на Ондрейку лекаря, стало, наклепала?
— Наклепала, государь, в смертном убойстве. А в колдовстве и в чародействе, и с пытки прежние речи говорит. Что колдун он и чародей.
— Ведомо, коли сама колдунья, так и иного оговорить норовит. А у Стрешневых почасту, сказывает, лечивала?
— Много годов, государь, говорит. И холопов их, и саму боярыню. А бывало, что и боярина Стрешнева лечивала и ворожила ему.
— Допросить Стрешнева безотменно. Стрешневу то спустить нельзя. Сам многажды говаривал, — кто с колдуном водится — тот сам бесов слуга и угодник, и того смертию казнить подобает. Тотчас и указ боярам написать велю, чтоб к ответу его взяли и допрос учинили.
— И князь Одоевскому, государь, тож допрос учинить?
— Не. Князь Одоевскому не надобно. Не сам он ту ведунью в дом к себе пустил.
— Улька сказывала, сама-де боярыня по ей присылала.
— Ну, так то боярыня, а с боярыней муж и сам управится. Без дьяков обойдется. Еще лутче сам плеткой поучит. Одоевского не трожь — он мне надобен.
— Слушаю, государь, — сказал Сицкий с огорчением. И самому ему досадно было, да и Алмазу Иванову говорить про то не хотелось.
Из дворца Сицкий не в Приказ пошел, а домой поехал — близко время и обедать. Пообедал и почивать лег. Велел дворецкому через два часа разбудить. А то бывало так — пообедает боярин, сколько душа просит, а там до ужина и спит себе всласть. Встанет, поужинает, а тут уж и бог велел на боковую.
В тот раз дворецкий, как велено было, через два часа разбудил боярина и доложил, что в сенях ярыжка[60]
— Ах он — пережечь его на-двое — непокойный какой! — вскричал боярин. — Буду, скажи, сам. Вот браги лишь выпью, да и поеду. Вели лошадь подать.
— Аль вовсе тот Алмаз Иванов не спит и не снедает, — недовольно думал боярин по дороге в Приказ. — Прирос, видно, к лавке в Приказе.
Алмаз Иванов и вправду словно и не вставал с лавки. Все на том самом месте сидел. Как Сицкий через порог перешагнул, так он в него глаза и воткнул и шею свою длинную вытянул.
— Ну, што, Юрий Ондреич, дал государь указ-от?
— Дал, ведомо, дал. Тотчас велел Стрешневу допрос учинить. Гневен на его.
— А Одоевскому тож?
— Одоевскому, вишь ты, не велит государь.
— Как то статься может! Да ты, Юрий Ондреич, казывал-ли, что Улька сама в ведовстве повинилась, а у Одоевского в дому бывала и сына его лечивала?
— Сказывал. Да и сказывать-то не пошто было. Государь про то про все ране ведал, а отколь не ведаю. Молвил государь, не сам Одоевский ту ведунью в дом пустил, а хозяйка его.
— Аль муж за жену не ответчик?
— Одоевский-де, — молвил государь — сам жену поучит. Дьякам-де не стать мешаться.
— Эх, Юрий Ондреич! — сказал дьяк и рукой махнул. — Не быть тебе коли так ближним боярином. Да и в Приказе вряд удержаться. Не свалим мы Одоевского, так он тебя свалит. — А про себя дьяк подумал: — Я, може, и мимо тебя, лежебок, в думные дьяки пролезу. Всем ведомо, что я дела вершу, — покуль ты дрыхнешь. А как колдуна да колдунью сожжем, государю то любо будет. Може, он меня в думные дьяки за то и пожалует. А ты хоть пропадом пропадай, колода трухлявая. Не чорт нас веревочкой связал.
Боярыня в злобе
Боярыни Одоевская и Стрешнева прежде как сестры жили, — да не чужие они и были — Авдотья Ермиловна у Стрешневой дочку крестила, Агашу. На неделе часто по два, по три раза друг у друга бывали. А после смерти Иванушки — как отрезало. Только и побывала Стрешнева, когда Авдотья Ермиловна за ней присылала. А с той поры ни ногой.
Сама же боярыня Одоевская никуда из дома не выходила, плакала все больше да молилась. Ждала, какое решение от мужа выйдет — в монастырь ли ей итти, или в дальнюю вотчину ехать. Сказывала ей ключница, что велел боярин рухлядь[61] всю дорожную вытрясти. А куда ехать — и одной ли ей или с ним — не говорил ей хозяин, а она спросить не смела.
Ключница и то пожалела ее. Приходит как-то и спрашивает:
— Матушка княгиня, что ты все одна да одна дома сидишь? Съездила бы хоть в Архангельский собор, богу помолиться — все бы хоть людей посмотрела. Аль не прикажешь ли за Стрешневой Натальей Панкратьевной спосылать — давно не бывала?
А тут как раз в опочивальню девка заглянула, махнула ключнице, чтоб подошла к двери, и что-то ей шепнула.
— Вот, княгиня матушка, в час я сказала… Наталья Панкратьевна и жалует к тебе, — сказала ключница.