Судьба Алексея Ялового (сборник)
Шрифт:
ИНТЕРМЕДИЯ
— Ты помнишь наш разговор с Иваном по дороге сюда? — спрашивает Виктор.
Мы стоим с ним у наших минометов, недалеко от снежных конур, вспыхивают ракеты, тревожится немецкий пулемет на левом фланге, разведчики пойдут правее по оврагу, мы в случае чего прикроем их, они ушли за «языком».
Чего ему вздумалось вспоминать дорогу, да еще разговор какой-то? Хуже нет вспоминать на войне. И нигде так старательно не припоминают все, что было, как на войне. Я молчу. Мне сейчас не до воспоминаний.
— Я теперь думаю, Иван в чем-то
— Не знаю, — говорю я. — Не знаю, что такое необыкновенная, что такое обыкновенная жизнь… Разве мы не жили?.. Может, лучшие годы наши были в институте.
— Вот я об этом и говорю, — подхватил Виктор. — Понимаешь, не ценил я того, что было повседневным. Радость свободного движения — захотел, собрался, поехал куда хочу, зеленая трава, на ней можно поваляться, солнце, тишина. Надо, чтобы все — работа, прочитанная книга, мечта, лыжная прогулка — было радостью, чтобы в каждом прожитом дне была своя, хотя бы маленькая, радость. Вот только надо научиться добывать ее.
— Жизнь не праздник, — говорю я.
— Надо научиться видеть ее, как праздник, — отвечает Виктор и осторожно добавляет: — Даже в страданиях находить то, что может стать твоей силой…
— Со стороны оно, конечно… — раздраженно замечаю я. Чего он лезет со своими разговорами. И без него…
Мы умолкаем. Где-то в далеком небе с прерывистым тяжелым гулом проходят бомбардировщики. Неужели на Москву?
И ПРИДЕТ ДЕНЬ…
Катер отходил по летнему времени поздно, в шесть часов утра. Над плавнями из моря уже поднималось солнце. От городской пристани катер вез рабочих рыбного цеха. Рыбцех — длинные приземистые саманные постройки — находился у самого устья Кубани, возле моря.
Мы не опаздываем. Рабочие: мужчины, женщины, торопятся с кошелками, узелками, маленькими чемоданчиками — в них провизия, а мы уже на катере. Удочки — вдоль борта. И мы поближе к носу, возле рубки со штурвалом.
— Гляди, эти на месте!..
— А чего им, только и делов…
— Дед, а тебе чего не спится?
Вопрос явно адресуется татусю.
— Ревматизм, сынок, не дает, — с нарочитым смирением отвечает татусь. И, переждав смех, добавляет: — Доживешь до моих годков, поймешь.
В свои семьдесят пять лет он не признает старости, меднолицый, глубокие глаза под нависшими седыми кустиками бровей смотрят на мир с задорной хитринкой и вызовом, фетровая шляпа на нем по-шаляпински (так утверждает татусь) лихо примята впереди, вполне интеллигентный вид, но на полосатых серых штанах на коленях черная заплата, пиджак помят, на отворотах следы рыбьей чешуи и слизи, на ногах разношенные тапочки, — словом, вид вполне подходящий для «заядлого» — так у нас называют одержимых рыбаков.
Женщины в платочках, повязанных под подбородком, резальщицы, засольщицы, собираются в свой кружок и начинают обсуждать Маруську, к которой ходил Прохор, а у Прохора же двое детей, и где у нее,
А мужички: одни дремлют на корточках, привалившись к рубке, другие — под равномерный стук двигателя забивают «козла» на чьем-то многострадальном чемоданчике с заметно вогнувшейся крышкой. Этих я знаю, они не теряют времени, и на работу и на обратном пути, только на катер — сразу за домино. Садятся без разговоров, играют без крика, но со скрытой напряженной страстью, которая разряжается уже на берегу, когда обсуждают, кто и что не так сделал, и начинают спорить, как могла бы повернуться партия. У правого борта недалеко от меня, на низенькой скамейке примостились двое, ведут неторопливый разговор.
Одного я знаю: длинный, худой, в сером парусиновом пиджаке, из-под которого на груди рябит тельняшка, на голове выгоревшая, бывалая, в масляных пятнах, морская фуражка — Николай Иванович, механик с рыболовного сейнера; судно его на ремонте в порту, он каждый день ездит туда: «Кому же я ремонт доверю… Мотор должен быть, как часики… Тут самому надо». Любопытному человеку может порассказать Николай Иванович, сколько раз во время войны выручал команду мотор, когда ходил он на старом рыбацком катере в Керчь и Феодосию — высаживал десанты…
Его сосед успел на катер перед самым отходом, работал мотор, отдали швартовы, между причальной стенкой и бортом взбурлила вода, высокий смуглолицый дяденька, поощряемый сочувственными выкриками, прыгнул, катер качнулся, припоздавшего пассажира бросило, он споткнулся о тяжелый просмоленный канат у рубки, задел плечом противопожарное ведро, оно свалилось с грохотом, стукнуло кого-то из доминошников, смуглолицый окончательно растерялся, засмущался, даже испарина выступила на бурой загорелой шее… Выручил Николай Иванович, позвал «станичника», усадил рядом…
Он чем-то неуловимо отличается от всех на катере. Не только начальной неуклюжестью, некоторой неловкостью и даже стеснительностью, но даже и одеждой: пропыленная, пропотевшая косоворотка, мятые серые штаны, разношенные парусиновые туфли на босу ногу — так и кажется, что на промытый, пахнущий смолой и солью катер он попал по каким-то своим делам прямо со степной дороги.
Видимо, так оно и есть, потому что завел он с Николаем Ивановичем разговор о колхозном житье-бытье.
— Демобилизовался, предлагали бригадиром. Отказался. Не могу, говорю. Рабочая сила какая: и та вдова, и у другой муж-солдат, с войны не вернулся, да подростки-сироты… Коров эту весну запрягали в бороны. И коровы ревут, и бабы возле них плачут. Инвентарь побитый. Хорошо работать, когда есть чем, хорошо руководить, когда есть кем. И потом, я не могу, так переживаю за все…
Натужный стук двигателя мешает мне. Но на повороте меняется ветер, и я вновь слышу:
— Этой весной с сеялкой у меня не ладилось. Суховей дует, земля прямо на глазах пересыхает, а у меня с колосниками… Веришь, на десять дней речь потерял… Язык ворочается, а сказать ничего не могу… Видать, война отливается, с сорок первого и по госпиталям сколько… Ну, псих перебьет, отойду, и ничего. Я дурной, жена меня всякими словами обзывает, за общее страшно как болею, поэтому и бригадиром не могу.