Судьба Алексея Ялового (сборник)
Шрифт:
В тот день нам не пришлось идти в штыковую атаку. Через полчаса Борис принес новый приказ: выносить раненых, все оружие и боеприпасы, поджечь уцелевшие дома и уходить.
Я лишь от реки оглянулся на деревню. Вместо нее в полнеба вставало неровное под ветром дымное пламя.
Виктор никак не мог примириться с тем, что мы оставили деревню. Он спотыкался рядом со мной в темноте и бормотал о том, что все равно деревню придется брать обратно, и зачем же тогда столько крови, раз сами по доброй воле покинули ее, и что он не видит в этом никакого расчета…
Как у него хватало на все это сил. Угрюмое равнодушие давило меня…
Мы уже переходили реку,
Видно, на это рассчитывал не один я. Все как-то приободрились, заторопились, начали подыматься от реки в горку на ту дорогу, которая вела в тыл и по которой мы проходили неделю тому назад. Но нас довольно бесцеремонно и грубо остановили. Сначала ничего нельзя было понять. Передние натыкались, словно на стенку, в темноте зазвучали ругань, грозно-крикливое: «А ну, сдай назад!»
На самой дороге и подальше, по сторонам, стояли цепочки с винтовками наперевес, и из-за них выглядывали два пулемета с тупыми рыльцами.
В сутолоке и неразберихе раздался высокий голос начальника штаба полка. Он забрался на сани в новеньком желтом полушубке, в барашковой шапке, я-то не знал, кто он, сказали, начальник штаба, он прокричал: никого сейчас не пропустят, разобраться по подразделениям, раненых на сани, командиры ко мне.
Я потыкался возле хмурой цепи, она словно отгораживалась от нас настороженно приподнятыми винтовками, и на краю приметил знакомого своего еще по институту Ваську Яхонтова, он учился на философском, по слабости здоровья его определили во взвод химической защиты, и вот они теперь: музыканты, повара, ездовые, химики — стояли против нас с винтовками. Васька, такой сопливенький, в очках, с длинным носом, зябко жался на ветру, подпрыгивал на месте сразу на обеих ногах, но начальственно покрикивал на тех, кто, по его мнению, слишком близко подходил к цепи. Но меня он признал. Поминутно хлюпая простуженным носом, страдальчески прижимая его то с одной, то с другой стороны толстым отставленным пальцем, оглядываясь, сказал: вам никакого отдыха не будет, оборону придется здесь занимать, а они вроде заградительного отряда…
Виктора это и взорвало. Получалось так, что мы не по приказу отходили, а будто бежали, и они нас должны были удерживать.
— Дерьмо вы, — обрушился он на ни в чем не повинного Ваську. Тот, предостерегающе вскидывая головкой с такими нелепыми здесь большими очками, поближе подался к цепи. — Всех бы вас…
Виктор даже застонал от злости и обиды. Но тут нас позвали к Борису.
Оборону нам пришлось занимать действительно в чистом поле. Ветер тоскливо метался между сугробами, нес колючую снежную пыльцу. Прижигал мороз.
Виктор, со многими из нашей роты, залез в широкую яму на самое дно и замер там обреченно, никуда больше не хотел идти, ничего не хотел искать…
Я блуждал по полю, то к одной группе привалюсь, то к другой, нет, невмоготу, ветер, холод не дают даже минутного покоя; в овраге, поближе к реке, набрел на маленький сарайчик без передней стенки с вымолоченными льняными снопиками в середине. Я тотчас побежал за Виктором, но он даже головы не повернул, сидел нахохлившись, отрешенно глядя перед собой… Я вернулся к сарайчику. За мной потянулось еще несколько человек.
…Я ложусь на эти колючие жалкие снопики льна, холодные, снежные, в сарайчике без одной стенки, и весь день, весь этот день с рассвета и до того, как мы подожгли деревню, проходит перед
Я даже вскочил со снопиков, меня ругнули, кого-то задел, и нет сил, и я снова ложусь, падаю на снопики. И я подумал о маме и о татусе, что они делают в эту минуту, исправляют школьные тетради в маленькой нашей хате при керосиновой лампе или уже и керосина нет, и они работают при чадящей плошке или говорят о нас, обо мне и о брате, он тоже на фронте, меня будто пронзило, я показался себе маленьким, беспомощным мальчиком, брошенным на холодное снежное поле в сумеречной ночи, и тоскливый вой ветра, он как голос судьбы, в нем угроза и предостережение, и я, обороняясь от сегодняшнего, от всего, что не стало еще памятью, попытался вспомнить море, каким оно бывает в тихий жаркий день, — и ты идешь по берегу, и горячие ракушки вдавливаются в подошвы, и волны чуть плещут, и сквозь воду, живую, словно бы подсвеченную из глубины, зеленовато-прозрачной, видно светло-темное дно и песчаную зыбь на нем, и вода такая отдохновенно-прохладная, она гладит, обволакивает, и я подумал, что если я еще увижу море, смогу броситься в него с разбегу, нырнуть в него, слиться с ним, поплыть по нему в голубеющую даль, это будет самый счастливый день моей жизни, и во мне солнечным пятнышком зашевелилась надежда, что он сбудется, что я еще увижу заботливые мамины глаза (она прошла в эти мгновения передо мною, как тень, живая и далекая) и услышу отца, его шутки и его смех…
И я уснул, если это можно было назвать сном. Провалы и пробуждения, то мина рванула совсем близко, то пулемет заклекотал, казалось, рядом, то холод такой, что надо было вскакивать и согреваться, а потом стало теплее, все больше набивалось в сарайчик, жались друг к другу, пристраивались в ногах — и стало теплее. И тогда я уже уснул по-настоящему. Проснулся на рассвете, мутно сеялся снег, ничего не было видно в двух шагах, и я пошел разыскивать своих.
И только тогда для меня закончился этот день.
ПЕРВАЯ ЛЮБОВЬ
После проверки сторожевых постов в сумерках я подходил к нашему жилью. Мы разместились в лощине. Кто-то до нас поставил несколько конур из плотных снежных плит, крыши — тонкие слеги, и на них тоже плиты, узкий вход — лаз. Не сядешь — низко. Вползай на карачках и ложись.
От пронизывающего ветра и это была защита. На пол мы набросали льняные снопики. Под потолком натянули плащ-палатку, чтобы не капало — когда в конуре набирался полный «комплект», снег от дыхания начинал таять.
Нам еще повезло. У других и этого не было.
Резкими порывами налетал ветер, отдувал полы шинели. Поземка закручивала и раскручивала свистящие жгуты.
— Вот, товарищ командир, медперсонал к нам приблудился! — издали крикнул мне Павлов. Он стоял на часах у «землянок», нахохлившийся, с поднятым воротником. — Девчоночка тут из третьего батальона просит обогреться, — уж совсем по-домашнему добавил он, когда я подошел поближе; в его хрипловатом, простуженном голосе прозвучало извечно-отцовское, покровительственно-жалеющее…