Судьба Алексея Ялового (сборник)
Шрифт:
Дядька Мирошниченко хоронили со знаменами и речами. На площади, возле могилы героев гражданской войны — покоились в ней порубленные бандитами продотрядники. Другом он был Миколы Бессараба. Вместе в Червоной Армии служили. Перекоп брали. С бело-польскими панами рубились. В комбеде вместе.
— Жил достойно, радянскую нашу владу оборонял, на ноги помогал ей становиться. А погиб ни за что, можно сказать, по временной слабости…
Не выдержал дядько Микола, прервал речь, к лицу — фуражку, шея натянулась, плечи затряслись. Мужчины за кисетами полезли, женщины сморкались в платочки, смахивали слезы концами «хустынок».
Остались
Алешина мама домой к ним несколько раз ходила. Титка Марфа пообещала: будут девочки петь. Больше года после смерти отца прошло.
На репетицию приходили — для Алеши праздник.
Весенние сумерки затягивали окна, ветер шевелил низко опущенные тополевые ветки. Сквозь оконные щели потягивало пресным дыханием талой воды, горьковатым запахом отходивших деревьев. Весной, дальними далями, волей манило со двора.
Галя стояла справа в первом ряду, под самой лампой, и Алеша со своего места на одной из крайних парт у окна будто впервые увидел твердо обозначившуюся под белой блузкой грудь ее — живые холмики, полные ноги в сапожках, сосредоточенное лицо с крапинками пота у переносицы, темный влажный блеск глаз.
Его пронзило, хмельно закружило…
Засвистали козаченьки с долу опивночи, Заплакала Марусенька свои ясни очи…Галин голос перекрывал всех, взвивался в немыслимую высоту, манил, звал…
Алеше слышалось в этой прощальной песне, песне расставания, призывное, героическое, маршевое… Сквозь слезы и печаль прорывался дальний голос боевой трубы, медные всплески грозной сечи. И теперь ничто не удержит казака: ни слезы старой матери, ни девичья любовь.
И вот Алеша уже с теми, кто, выхватив коня из вольного табуна, гнал за ордынскими волками, по их следам. Крики и плач заарканенных женщин, связанных веревками парубков и дивчат — в вое степного ветра, в родниковой слезе, в молчаливой печали наших верб, в тополях, что поднялись по левадам, как поминальные свечи.
И тот, кто мчал вдогон, чтобы спасти, выручить, кто, настигнув захватчика, рвал саблю из ножен, поднимал на дыбы коня и — в сечу, в битву, ты знаешь: он твой далекий предок, и ты вместе с ним.
Времена для Алеши смещались, и он, завороженный высоким девичьим голосом, грозным вихревым ритмом, уже с теми, кто в шлемах с горящими звездами в глухом стуке копыт несется слитной лавой все на тот же Крым — прибежище «последних».
Если бы он мог знать тогда, что времена и впрямь сдвигаются и у поколений сходная судьба…
Пройдешь и ты по своей военной дороге с другими песнями под метельное завывание и материнские слезы. Будешь и ты комиссаром. Станешь комбатом в двадцать лет. Будешь глотать снег, вонявший дымом и кровью. Вставать во мгле разрывов, поднимать в атаку свой батальон. Упадешь в воронку и увидишь на черной продымленной земле срезанный пулей колос (под снегом лежало неубранное хлебное поле), и в мгновенном озарении встанет перед тобою родная степь в пшеничном медном отливе, и услышишь ты летящий из детства далекий девичий голос — вновь вскочишь, яростно, осатанело махнешь пистолетом: «Впере-ед!»
Будет и тебя судьба вести через болота и леса, на высоты с молчаливыми соснами, под которыми будешь хоронить друзей, прощально
Будут тащить тебя на плащ-палатке, бросать, хоронясь от подступающих разрывов, и вновь волочить. И небо будет плыть над тобою, сморщенное, почерневшее небо, медленно снижаться, надвигаться, будто та последняя смертная крыша.
…С репетиции возвращались вместе. Мама — девочек под руки, кривобокий месяц с короткими рожками, как у чертика, светил скупо, дорога грязная, скользкая. Алеша независимо топал сзади. У поворота прощались, мама в стороне о чем-то шепталась с Таней, Алеша оказался один на один с Галей. Она смотрела вверх, поймала среди дымчатых туч лунный серпик. Лицо ее осветилось, странно похорошело. И вдруг она сказала:
— Я б спивала и спивала. С утра до вечера… Все життя б спивала!
Алеша придвинулся к ней близко-близко. Увидел расширившиеся глаза ее, дрогнувшие губы. Он схватил Галю за руку. И долго еще всей ладонью чувствовал ответное торопливое пожатие и теплоту ее крепенькой сухой руки.
Старшая, Таня, заканчивала семилетку. Алешина мама еще до летних каникул повезла ее в город, чтобы прослушали ее в музыкальном училище. Никто не хотел, отказывались, пусть подает заявление, как все, на экзамены вызовут. Уговорила мама сердобольного старичка с бабочкой вместо галстука, бывшего артиста, пел когда-то в киевской опере. Прослушал первую песню, разволновался, за платочком полез, начал сморкаться… Потребовал тут же директора и всех оказавшихся в училище преподавателей. Зачислили Таню без экзаменов.
Но судьба повернула ее жизнь по-своему. В голодный год не выдержала Таня, бросила училище, пошла в торговлю. Семью надо было поддержать, Гале помочь закончить школу. Летом видели люди, как милиция брала ее из ларька, торговала она на станции и, видно, проторговалась. Что потом с ней сталось, Алеша так и не узнал.
Галя школу оставила, в колхозе работала. Через много лет Алеша повстречался с ней.
Ему показалось, он узнал голос: высокий, летящий, со скрытой печалью. За два года до войны — Алеша учился на втором курсе института — в Большом театре появилась новая певица. Известно было, что ее «открыла» специальная бригада, которая ездила по украинским селам, отбирала голосистых. На Днепропетровщине в колхозе нашли телятницу, голос такой — сразу взяли в Большой театр, учить стали. Но фамилия этой певицы была не Мирошниченко. Звали Галина, а фамилия другая. С четвертого яруса лица не разглядишь. Глаза подведены, губы яркие, подкрашенные, сама в светлом бальном платье. Угадай, та это Галя или другая. Может, замуж вышла, фамилию сменила.
Но голос был ее, родной голос. Он шел из детства.
На концерте она показалась совсем другой: крупнее, значительнее. Длинное платье переливалось, светилось, плотно облегало ее, удлиняло талию, выделяло высокую грудь. Но лицо простое, скуластенькое — ее, Гали Мирошниченко. Она сделала себе высокую прическу, косы накрутила винтом; носик вздернут гордо, даже надменно.
Но вот она повернулась к аккомпаниатору — сухому, беловолосому, в черном фраке, — тот что-то сказал ей, и Галя — Алеша в эту минуту окончательно уверился, что это была она, — засмеялась и кокетливо полусогнутой ладошкой будто оттолкнулась от него. Алеша, казалось, услышал певучее, смеющееся: «Та що вы!.. Таке скажете!»