Судьба Алексея Ялового (сборник)
Шрифт:
Он с шумом передохнул.
— Это кто может поверить, чтобы так изо дня в день, а мы ведь два года вместе, и с каждым годом она мне… Страшно подумать, случись что с ней — и я все, конченый человек, нет меня. Вот сейчас сижу в казарме, только подумаю о ней, — все бы бросил, пусть стреляют, хватают, а я бы к ней…
Замолчал. Продолжал с неожиданно властной, угрюмой силой:
— Но она меня знает, знает, почему я пошел воевать. Вот я слышал ваш разговор о фронте. Ты, что ли, говорил: самое страшное — струсить в бою? Я тебе скажу: не хочешь, не струсишь!
— Часто это не от воли, не от желания зависит. Ведь первый бой! Посмотри, почти во всех книгах о войне пишут, что
— Человек с собой совладать всегда может. Все в тебе самом, все от тебя зависит. Я на что решился, я себя сам по своей воле от жены оторвал — и, видишь, живу. Если бы ты мне об этом перед войной сказал!.. И все из-за нее же, из-за жены!.. Ты не знаешь, какой любовь бывает, в книгах не все рассказано.
Он судорожно ухмыльнулся. Приподнялся на коленях, лицо пошло пятнами. С каким-то молитвенным заклинанием проговорил:
— Как я буду воевать! Я подвиг совершу. Я Героя достигну… И она знает… Вот она меня знает, она знает, что я могу!
Эти слова он повторил несколько раз…
И долго я думал о том, какая исступленная страсть-любовь потрясала, клокотала в этом неприметном, невзрачном на вид человеке. И о том, что жизнь каждого человека — непрочитанная книга, ненаписанный роман. Все люди интересны. И какое трудное искусство — учиться понимать, угадывать человека до самых потаенных глубин его.
Случилось так, что после создания в нашем батальоне минометной роты Кузьма оказался в моем подчинении. Я был командиром расчета, он наводчик, первое лицо после командира, его заместитель. Тяготы похода он переносил много легче, чем мы. Его жилистое, нескладное тело таило запас, казалось, неисчерпаемых сил. Но вот что я заметил. Не было случая, чтобы он пришел кому-нибудь на помощь по своей охоте.
После Возницына минометную плиту понес я, потом Павлов. Но старик быстро выдохся. Он еле шел, начал отставать.
— Возьми у него плиту, — сказал я Кузьме.
— Да он и не нес ее еще!
— Ты же видишь, он без сил. Он упадет сейчас.
— Придуряется старичок. За две войны приучился ловчить. Этот нас с тобой перетянет.
Это было сказано с таким равнодушием, с таким наглым безразличием, что я не выдержал.
Я взорвался. Я превысил свои командирские и человеческие права.
— Ты возьмешь сейчас плиту и будешь нести ее до тех пор, пока не упадешь, — сказал я, словно выстреливая по отдельности каждое слово.
Мы стояли друг против друга. Лицо в лицо. Заросшие щетиной. С измученными голодом, лихорадочно блестевшими глазами.
— Вот ты какой! — Кузьма с неприкрытой ненавистью смотрел на меня. — Жалельщик! За счет других! Знаем мы вас таких! Ну, погоди…
Он бормотал что-то еще обиженное, угрожающе-злобное.
А я уже упрекал себя за несдержанность, за грубость, за беззаконие, которое выразилось, я хорошо это знал, в одних только словах… Но даже неправого человека, думал я, над которым у тебя какая-нибудь, хотя бы ничтожная, маленькая власть, нельзя подавлять.
Как воспитать в себе такую уважительность к человеку, которая соединила оы твердость с вниманием, непреклонность с добротой? И возможно ли это?
Мы все шли и шли. Тоскливо посвистывал ветер в кустарниках, в кочковатых, болотистых низинках, дорога поднималась на пригорок, ныряла в затишек леса, с наметенными на опушках сугробами. Стыли недавние пожарища на месте деревень. Сиротливо и одиноко темнела банька где-нибудь в стороне, на спуске к реке, голые кусты черемухи, вздрагивающая рябина. И в уцелевших деревнях было невесело и сиротливо: не пролает собака, не кукарекнет затомившийся петух, не подаст голос проголодавшаяся скотина.
Чаще всего слышали мы на этой дороге от обиженных деревенских людей одно и то же: «Немец-паразит все позабирал» или сумрачно-короткое: «Он пожег».
Увидели вскоре мы и поджигателей.
В лощине неожиданно наткнулись на трех убитых. Это были первые увиденные мною убитые немцы. Снег едва припорошил их мышиные солдатские шинелишки. У одного, видимо, топором начисто был снесен затылок, у другого в спине торчали вилы с коротким держаком, третий лежал ничком, в ужасе прикрывая скрещенными руками голову.
Этих убили не в бою. Этих кончили жители. Потом я слышал немало рассказов, как приканчивали старики, женщины и даже дети фашистских солдат, которые группами перед отступлением заскакивали в деревни, выгоняли людей на мороз, в чем те были, лили бензин, жгли избы.
Невдалеке от уцелевшей деревни с церквушкой чьи-то жестокие и насмешливые руки поставили у развилки, в снежном поле, два окоченевших раздетых трупа. Они стояли голые, розовато отсвечивая в неярких лучах зимнего солнца. Молодые, стройные парни с заиндевевшими волосами. У одного была под мышкой папка, обыкновенная, немецкая канцелярская папка — как будто для доклада направился к начальству с нужными бумагами, другой, как регулировщик, поднял предостерегающе правую руку вверх, левой указывал направление; тут же стоял указатель, на фанерной дощечке углем торопливо было выведено: «Nach Berlin». Нельзя было понять выражение стылых лиц: то ли гримаса боли, то ли предсмертная судорога страха затаилась в уголках промерзлых губ.
— Это бы и ни к чему. Ведь мертвые, зачем над ними так, — сказал Виктор. Что-то жалкое и растерянное появилось в его глазах.
— Повоюешь, тогда поймешь, что к чему, — ответил ему Кузьма Федоров. — Так, ни с того ни с сего, даже блоха не кусает…
«А в самом деле, — думал я, шагая вслед за Виктором, — есть предел жестокости на войне? Эти убитые, которых поставили так, это жестокость или озорство? Свирепая гримаса фронтового юмора? Но ведь это сделали не солдаты, не воины. Говорят, фронт здесь и не проходил. Мы движемся проселком. Только и было, что одинокий широкий след розвальней. Значит, это сделали мирные жители, может, вон из той деревни? Как же надо было их ожесточить, какую ненависть надо было вызвать… Что же делали фашисты на этой земле?.. И этот белобрысый молоденький солдат, рука которого указывает на Берлин? Он из тех, кто должен был сжечь эту деревушку с церковью? И вот теперь стоять ему неоплаканным, непохороненным в пустынном поле, под знобящим ветром до весны или до того, пока кто-нибудь из военного начальства, проезжая мимо, не прикажет зарыть».
В тот же день нам повстречался на дороге мальчонка лет двенадцати, такой круглолицый, ясноглазый, в лапотках, с тощей холщовой сумочкой за спиной. Он рассказывал, как сожгли их деревню. За помощь партизанам. Согнали всех жителей в просторный сарай и забили двери досками. Зажгли. Мать у него там была с сестренкой, девочкой трех лет. Он гостил у деда в соседней деревне, потому и спасся. Когда прибежал, увидел тлеющие угли и в стороне головку Анки. «Я узнал ее, я узнал ее… Она почти не обгорела…» — повторял мальчонка, словно нас надо было в чем-то убедить. Мать, видимо, на руках подняла задыхающуюся от дыма девочку, та высунула голову в узкое рубленое окошко вверху, стена рухнула внутрь, вот головку и можно было узнать. Мальчонка все повторял про эту головку, как она была похожа и как он сразу узнал ее.