Судьба Алексея Ялового (сборник)
Шрифт:
Виктор вцепился руками в край стола, пальцы его рук побелели. Мне показалось, он опрокинет стол и…
— Нет!.. Нет!.. — вскрикнул Винклер, тоже приподнимаясь и подаваясь вперед. Глаза его — бессмысленные голубоватые стекляшки — слепо уставились на Виктора. — Нет!.. Нет!.. — почти простонал он. — Это специальные части. Выделялись специальные части, которые соответствующим образом оснащались, их задача состояла в том, чтобы…
— Встать! — заорал Кузьма.
В избе стоял Борис Варавва. В заснеженной шапке с опущенными ушами, похожей на шлем, во
Подскочивший Винклер, едва увидев его, замер по стойке «смирно», отставив локти.
Твердо печатая шаг, Борис подошел к столу.
— Карту!
Едва мы разбросали на столе карту-двухверстку, он начал спрашивать Винклера:
— Где пушки? Сколько? Минометы?
— Ну! — грозно прикрикнул он на запнувшегося Винклера. И Винклер, склоняясь перед этой властной сокрушающей силой, длинным грязным ногтем начал показывать расположение боевых точек. «Известных мне», — сказал он, словно оправдываясь.
Минут через десять с Кузьмой Федоровым и донесением Борис отправил Винклера в штаб батальона.
— Кисель вы, а не вояки! — сказал он с жестоким презрением. И так же внезапно исчез, как и появился.
— He-неправ он, Борис, — сказал Виктор, даже запинаясь от волнения. — Ну, допустим, этот — фашист. А остальные как?.. А те, кто ошиблись… Ведь с такими придется строить новую Германию. Их понять надо. Нащупать дорогу к их чувству и разуму…
Разговор, который мог состояться в феврале 1942 года.
— Ты идеалист, Виктор. Ты веришь, что из фашиста можно сделать человека? И мы будем брататься с ним, жать ему руку, и он будет просто бывший солдат, обманутый Гитлером… Может, он даже будет проклинать Гитлера, этого проклятого Гитлера, который доставил столько страданий Германии. И никто ему не напомнит о войне и не спросит, что он, Винклер, сам делал в России? И он кругом и во всем будет прав? Он станет магистром, доктором и, может, даже профессором. И ты однажды встретишься с ним в Мюнхене или Дюссельдорфе. Или я не знаю, где еще. Он будет в визитке, в начищенных ботинках, воспитанный, сдержанный, учтивый. И он будет твой хозяин, а ты будешь его гостем. И вы должны будете поднять бокалы и выпить… За что ты с ним выпьешь, Виктор?.. И что ты ему скажешь?
— Эк, куда хватил! Тут не знаешь, что с тобой через пять минут случится, а ты вон куда! Об этом сейчас и подумать невозможно. Это немыслимо! Я их… Пока я живой… Пока у меня оружие в руках…
…Но, подумав, вот что я тебе скажу. Может, наверное, случится и такое. Я историк и хорошо знаю, что после войны и победители и побежденные садятся в конце концов за один стол. Но тогда, в те времена, о которых ты говоришь, и мир будет другим, и люди, наверное, изменятся.
Если бы я знал, что через двадцать лет я, а не Виктор, окажусь в Мюнхене,
Когда узнали, что мы русские, от ближайших столов потянулись к нам. Пятидесятилетний детина, распаренный, красный, с белой щетиной бровей, крикнул, растягивая в улыбке длинный красный рот: «Карошо!» И еще по-немецки, что у него осталась женщина в Минске. И, схватившись руками за голову, качнулся, показывая, как он скорбит об этом и как ему тяжело забыть ее.
Другой, с залысинами, сладко прижмуривая глазки, хмельным высоким голосом завопил из угла: «Матка, дай курка!» Щелкнул языком, захохотал, приветливо поднял кружку: «Ваше сдровье!»
Третий, в форме трамвайного кондуктора, тощий, с длинным носом, надрывался, стараясь привлечь к себе внимание и преодолеть шум: «Плен, плен, рус плен!»
— Давай, давай! — вдруг ошалело крикнул он и расплылся в улыбке, будто вспомнил что-то необычайно приятное.
Странно вели они себя! Как будто вспоминали туристскую поездку, которая была так давно, что многое уже и позабылось, а остались лишь обрывки воспоминаний, отдельные слова.
Время ли завершило давний спор? Или они стали другими, эти приветливые бюргеры, радующиеся тому, что они выжили, уцелели?
Или найдутся среди них и такие: дай ему в руки автомат, и он снова пойдет по русским деревням и уже всерьез нахолодавшим металлическим голосом пролает: «Матка! Млеко! Яйка!»
…Все не могу я забыть молодого парня в черном пуловере. Он в ресторане пил маленькими рюмками коньяк, оркестр наигрывал солдатские песенки, он подпевал, поднимал глаза в заснеженную оконную муть, и взгляд его долго блуждал в далеких пространствах. Что виделось ему там? О каких походах мечтал он?
Но тогда, в феврале 1942 года, я сказал Виктору:
— Ни черта не выйдет из твоего Винклера. Рот у него какой-то мокрый… И губы все время облизывал. Скотина он, по-моему. Такой убьет и не оглянется.
— Ох-хо-хо, — покряхтел Павлов по-стариковски раздумчиво, покачал головой. И непонятно было, на чьей он стороне.
— Я не об одном Винклере… — устало сказал Виктор. — Я вот о чем думаю. Низменные желания или побуждения уничтожают человека. Но если эти побуждения становятся официальной государственной политикой, что же происходит тогда с народом, нацией? Вот что я хочу понять…