Судьба открытия
Шрифт:
Он поднялся и, стоя, захлопнул папку, завязал тесемками.
— Я пойду, Владимир Михайлович, — проговорил он почти виноватым тоном. — Зинуша там скучает. Вы, значит, распоряжайтесь сами, если понадобится. Счастливо!
Уже на пороге сказал:
— Это фирма нарочно нас запугивает. Придумали, будто непостижимые секреты, будто нам не по плечу. Честное слово, нарочно!
Его шаги прозвучали по коридору и затихли. Лисицын минуту задержался у книги записи дежурств, а затем тоже ушел в свои комнаты.
В первой из них стояла кровать, загороженная ширмой, шкаф для одежды, умывальник, круглый столик,
Эта вторая, дальняя комната была его лабораторией. Одну из ее стен, вдоль окон, занимает рабочий стол, заставленный химической посудой и приборами. А на полу с другой стороны, на опрокинутых ящиках, разложены новые драгоценные предметы: привезенные из Киева стеклянные части для будущей промышленной модели.
Из Киева он вернулся лишь три дня тому назад. Большим праздником для него было заказать и получить по своему заказу хоть некоторые из рассчитанных им частей модели — то, на что хватило денег. И Лисицын смотрит, не нарадуется: вот — шаровые сегменты из стекла с высоким коэффициентом светопреломления; вот — прозрачные плиты с граненой поверхностью, изогнутые, как стенки цилиндра; вот — шлифованные по краям стеклянные кольца.
Оглядывая сейчас лабораторию, Лисицын одновременно думает и о Терентьеве.
Иван Степанович оказался на редкость деликатным человеком. За все месяцы их тесного общения он ни разу и намеком не спросил Лисицына, к какой области относится его научная работа. Даже больше того: заходя к Лисицыну, он как бы отворачивается от двери лабораторной комнаты, не говоря уже о том, чтобы переступить ее порог. Будто так и нужно, словно это вещь обыкновенная: сидит помощник взаперти, и неизвестно, каким таинственным делом занят.
Еще перед поездкой в Киев Лисицын сам завел речь о своих опытах. Начал, правда, туманными фразами о синтезе органических веществ вообще.
Терентьев перебил его:
— Не думайте, батенька, что я ищу вашей откровенности. Давайте напрямик: сдается мне, вы неохотно посвящаете людей в свое… Ведь так? И правильно! Конечно, так и нужно в вашем положении. Органический синтез, говорите? И бог с ним. Ну и ладно. Не делайте, пожалуйста, исключений из вашего правила. У меня, кстати, и наклонностей и вкуса нет ко всяким химическим штукам. Смолоду их не понимал. Вот, значит, условимся: частное дело каждого.
Такая позиция Ивана Степановича вызывала у Лисицына чувство теплой признательности. Он полюбил этих людей — Терентьева и его жену. И если нынешний Иван Степанович почти вовсе не похож на прежнего Терентьева-студента, то Лисицын думает, что тут сказалось продолжающееся около двух лет благотворное влияние на него Зинаиды Александровны.
Лисицын не догадывался о разговорах, которые ведут о нем Терентьевы. А Зинаида Александровна между тем требовала:
— Ванечка, ты обязан узнать, чем он занимается. Нам необходимо знать. Пойми. Да достаточно того, что я желаю этого!
— Ну зачем тебе, Зинуша?
— Нет, ты должен вникнуть по-мужски. А то сама спрошу за обедом, прямо ему задам вопрос.
— Спрашивать не смей! — строго говорил Терентьев. — Я ему слово дал не спрашивать.
И начиналось опять:
— Ванечка, мы столько для него сделали. Но как нам не знать, над чем таким особенным он у себя просиживает дни и ночи?
— Зинуша, милая, оставь. Не все ли нам равно? Тут наше дело постороннее; мало ли кто чем заполняет свой досуг. Для нас совсем не важно!..
— Ванечка…
При встречах же с Лисицыным Зинаида Александровна беседовала с ним о Льве Толстом, о музыке и о Бетховене.
Когда на спасательной станции сменяются дежурства, надо позаботиться о многом. Вся ли новая смена на месте, здоровы ли все; кто из свободных спасателей остается в резерве на своих квартирах; в безупречной ли готовности к работе каждый аппарат. Надо побывать и на конюшне — посмотреть, в каком состоянии лошади, определять, какие именно из них должны быть запряжены по тревоге в первую очередь, какие будут в запасе.
Из конюшни Лисицын вернулся в здание станции. Снова заглянул в аппаратный зал. Задержался в его открытой двери.
Здесь у кислородного насоса работали двое: инструктор Галущенко и рядовой спасатель Кержаков. Постукивая рычагом насоса, они перекачивали сжатый кислород из больших баллонов в маленькие. В то же время разговаривали.
— Тут дело, брат ты мой, с закорючиной, — сказал Кержаков. — Давай, Никанорыч, еще баллон соединяй… Так, видишь ты — хозяину что? Хозяин себе в карман смотрит. Иной шахтер за жизнь свою великие тыщи пудов угля наковыряет. Хозяину, погляди, бревнышка жаль забой для шахтера подкрепить. Чуешь, Никанорыч, — бревнышка!
— А то! — буркнул в усы Никанорыч.
— Вот, брат ты мой, теперь на шахте «Магдалина»… Отымай баллон от насоса: полный. Те — порожние… Шурин у меня на «Магдалине» в забойщиках. А получка пришла — объявляют им: в конторе денег нет. Желаешь, говорят, бери уголь со склада, вместо получки. По конторской, стало быть, цене. Ты чуешь?
— Чую.
— Да на что он, уголь-то? — горячился Кержаков. — Продавать его куда-нибудь не повезешь! Вот и получается: углем по горлышко сыты, только брюхо пухнет с голоду… Нет, ты не строй насмешку над шахтером — уголь, он уголь и есть!..
На полу были разложены баллоны, выкрашенные в голубой цвет. Галущенко сидел на корточках и гаечным ключом затягивал на них бронзовые заглушки.
Лисицын, необычно оживленный, быстрыми шагами вошел в зал. Галущенко поднялся на ноги. Кержаков перестал стучать насосом.
— Работайте, я не помешаю вам, — сказал Лисицын и сел, легко вспрыгнув, на верстак.
С инструктором Галущенко у него были несколько особые взаимоотношения.
Когда спускались в шахту, в опасной обстановке подземной аварии, в удушливом дыму, нередко под нависшей, полуобрушенной породой, Никанорыч не отходил от Лисицына, становясь чем-то вроде его телохранителя и няньки. Вероятно, не полагаясь на опытность нового штейгера, об этом позаботился Терентьев. Так или иначе, но под землей в любой момент Лисицын рядом с собой видел голову Галущенко, заключенную в шлем, похожий на рыцарский, и в круглое слюдяное окошечко шлема на него смотрело то предостерегающее, то со спокойным одобрением усатое лицо.