Судья
Шрифт:
— Бедняжка мучилась три часа, — вздохнул он, причмокнув губами. — Корчилась, орала. Она была беременна. Острие кола смазали канифолью. Оно вошло в задний проход, проткнуло матку и вышло между лопаток. На острие торчал покрытый слизью и кровью четырехмесячный эмбрион.
Вторую жертву исполосовали ножами в церкви, поведал Руслан. Во рту нашли кусочек ладана. Над головой — перевернутый крест. Иконы поруганы. На алтаре нашли „рвотные массы“ и „продукты пищеварительной деятельности“ (гениальный протокольный язык).
— Это сатанисты!
— Спасибо,
— Как ты можешь шутить? Они рушат все, что мы делаем! Это ужасно!
— Будь уверен, их найдут.
— Их надо линчевать! — заорал я шепотом.
Он строго взглянул.
— Откуда в тебе такая злоба? Паша, ты сам не свой. Или это и есть ты?
Из передней позвали гостей „для последнего прощания“. Руслан встал. Прошептал:
— Ерунда. Мы сильнее!
„Интересно“, вдруг подумал я, вставая. „Кто это — „мы?“
После „прощания“ (которое заключалось в рыданиях и причитаниях матери, тогда как остальные хмуро разглядывали собственную обувку) народ потек в переднюю и вон из дома. Я остался, глядя на мертвую. Руслан взял меня под локоть.
— Идем.
— Сейчас, — вышептал я, не глядя. Он мельком взглянул на спокойное лицо Даши. Тихо сказал:
— Ждешь, что проснется?
Я вздрогнул. Повернул голову. Глаза Руслана странно блестели.
— Автобус приедет с минуты на минуту, — сказал он. И вышел.
Я неподвижно простоял, мраморный, восковой, минут пять. Пришел в себя посреди пустой комнаты, залитой игривым солнечным светом, рядом с трупом.
Руслан прислонился к капоту „мерса“ (здесь мы выступали не как священники, и могли позволить себе), со сложенными на груди руками.
Посмотрел мне в глаза. Я до конца жизни запомню его взгляд — ожидающий, внимательный, с прищуром.
— Едем?
Я кивнул. Вдруг образ сына, сбитого автомобилем, мелькнул в мозгу: исковерканное тело в луже крови.
„Мальчик, кого ты больше любишь — маму или папу?“
— Подожди.
На лице Руслана отразилось изумление. Впрочем, сдается мне, фальшивое.
Не чувствуя под собой земли, бросился к дому.
В прихожей столкнулся с братом и матерью. Их изумленные взгляды сонных мух заставили меня стыдливо отвести глаза. Проскользнул мимо. Сердце колотилось, кровь стучала в висках.
Остановился, затравленно озираясь. Передняя, застывшая в вечности, с кислой вонью; этот стол, рассыпающийся на глазах; натюрморт на стене (фрукты в античной амфоре), шипение газа в трубе отопления. За каким чертом я здесь?
Во дворе гомон. Рокот мотора, шорох колес по гравию, мелкие камешки вылетают из-под покрышек, исчезая навсегда. Автобус Смерти, принюхиваясь, подползает к пристанищу мертвой. Где-то безумно жужжит муха.
Дом кажется непроходимым лабиринтом, я заплутал в трех соснах. Туда! Бросаюсь в огонь, стукаюсь лбом о притолоку. В глазах вспыхивают сверхновые. Нагибаюсь. Оказываюсь в мертвецкой, с этим трупным смрадом, пробивающимся через аромат благовоний. С этим окном в трещинах, замазанных глиной. С незабудками,
Несмело шагаю к гробу. Святотатственный страх сковал тело. Быстрее, пока никто не видит! Вздрагиваю. Катя лежит там, загримированная, холодно-прекрасная, усыпанная лепестками красных роз. Воняющая. Жмурюсь и считаю про себя до десяти. Открываю глаза.
— Бедная девочка, — шепчу я. Ладони вспотели. Вытираю о брюки, оставляя жирные пятна.
Шаг, второй, третий. Вглядываюсь в неподвижное лицо, с веками, резиной приклеенным к тонким как бумага бледным щекам.
„Папа!“
В углу — Юра. В висящих мешком белых одеждах… Лицо печально, в его (моих) глазах светится мудрость, которой у меня отродясь не было. На ум вдруг пришло далекое: „О чем молчал отец, то высказывает сын; и часто я находил, что сын есть обнаженная тайна отца“.
— Тебе не нашли другой одежды?
Юра печально, по-взрослому улыбается. Злой улыбкой.
„В Царстве Мертвых не взрослеют. Не знал?“
— Прости, — говорю я. Набрав в грудь воздуха, наклоняюсь и впиваюсь губами в губы Даши Воронцовой, которые холодны и сухи, горько-солоноваты. Она не дышит. Странное ощущение: будто целуешь пылесос. В нос бьет букет тошнотворных и сладких запахов. Ужас и восхищение, пронзительный экстаз. Дрожь проходит по телу, колени подгибаются. Я припал к мертвому источнику, прижался лбом к холодному могильному камню. Черви проникли мне в рот, в ноздри набилась земля. Душная тьма. Колени и локти упираются в твердое дерево. Грудь стиснута невидимым пространством, что лишь кажется. Головокружение. Выпустите меня отсюда! Бьюсь в четырех стенах. Пойман! Жалкая птица ломает крылья!
И последнее воспоминание, оно же первое: лето 77-го, мне пять лет, в автобусе мчимся к Черному морю. Мама в летнем платье, держит за руку, улыбается. На два голоса поем: „Катится, катится, голубой вагон…“ Орет радио: „Все, что в жизни есть у меня…“ И окно открыто, и теплый ветерок врывается в салон (а в меня врывается чье-то дыхание, горячее и смрадное). Мы едем к морю, да, к морю, к новой, лучшей доле! Мчимся в автобусе, обгоняя смерть, смерть, смерть!
Как утопающий, я вынырнул в реальность, выпрямился, начал жадно хватать ртом смрадный воздух. Взглянул на лицо девушки, такое мертвое и неподвижное. В ужасе от сотворенного мною безумия отшатнулся, бессознательно стряхивая с одежд прах.
— Что вы здесь делаете?
Вздрогнув, я развернулся. Мать, пошатываясь, стояла в проходе. Взгляд недоумевающий. С губ чуть не сорвался безумный вопрос: „Вы боитесь, что я украду вашу дочь?“
— Автобус приехал, — сказал я с виноватой улыбкой, и проскользнул мимо нее. Вниз по ступенькам, через ворота, через семь кругов Ада к машине.
Щелкая, распахивается дверца. В помутнении кажется, в салоне никого, дверца открывается сама по себе.
Задыхаясь, впрыгиваю на заднее сиденье. Руслан перегибается через спинку кресла. На лице — испуг и торжество.