Супергрустная история настоящей любви
Шрифт:
Затем совершенно никакущий мускулистый Хартфорд взошел на борт яхты — сказал, что возле Нидерландских Антильских островов: свежая водяная пыль расцвечивает темные очки радугой, две волосатые темные руки массируют его мраморные плечи и грудь, толчки любовника впихивают его в кадр.
— Выеби меня, шоколадка, — проворковал он своему приятелю-матросу; губы его были непристойны, однако мужественны и так полны жизни и жара, что я искренне порадовался его счастью.
Следующая сцена: Белый дом, Ли и наш молодящийся марионеточный вождь Джимми Кортес — американский президент застыл, как покойник, китайский банкир расслаблен и как будто не замечает сгрудившихся вокруг микрофонных кранов.
Хартфорд за кадром:
— Я обожаю,как этот китаец одевается. — Съемки
— Мы хотим, чтобы Китай стал государством потребления, а не выдр, — взмолился президент Кортес.
Погоди. Чего? Государством выдр?Я перемотал слив на своем эппэрэте.
— Мы хотим, чтобы Китай стал государством потребления, а не накопления, — на самом деле сказал президент. Господи, у меня едет крыша. — Американский народ хотел бы, чтобы Всемирный Китай спас остатки крупного и мелкого американского производства. Китай уже не беден. Китайскому народу пора тратить. — Мистер Ли рассеянно кивал, сложив лицо в тот ноль, что заменял ему улыбку. Президент Кортес произнес что-то по-китайски — перевели как: «Теперь тратить хорошо! Приятного времени!»
— Ой блядь, — сказал Вишну, неистово тыча в эппэрэт. — Негри-тосы, что-то творится! — В баре стоял такой шум, что мы еле его расслышали. Молодежь напивалась, женщины нервно раздевались, а Юнис Пак плотнее куталась в легкий свитер и терла нос — очень дуло из кондиционера. — В Центральном парке восстание, — сказал Вишну. — Гвардейцы пнули под зад какого-то черного кренделя и теперь мочат Неимущих.
Новости о Центральном парке разлетались по бару. Вживую пока еще никто не сливал, но на эппэрэтах и на экранах бара появлялись Изображения. Подросток (ну, он казался подростком — неловкие тощие ноги), лица не видно, в пояснице красная дыра — он валялся, точно сбитый машиной, на мягком зеленом пригорке. Тела трех мужчин и женщины (семья?) лежат навзничь, голые черные руки раскинуты, будто они друг друга нечаянно обняли. И один человек, которого я, кажется, узнал, — безработный водитель автобуса, мы с Юнис видели его на Кедровом холме. Азиз как-то там. Я запомнил в основном его одежду — белая футболка, золотая цепь с крупным символом юаня. И странный наплыв — вот я вижу его живым, пусть краткий миг, а вот на высоком коричневом лбу кружок с монетку в пять цзяо, и краснота пропитывает ржавые звенья тяжелой цепи, зубы болезненно стиснуты, глаза уже закатились. Мне понадобилось несколько секунд, чтобы подобрать описание тому, что я вижу, — мертвец, — и тут экраны переключились на небо над парком: хвост вертолета задран, нос, очевидно, опущен, примеривается покарать, а на заднем плане красный трассирующий огонь освещает теплое завершение летнего дня.
В «Цервиксе» воцарилась тишина. Я ничего не слышал, кроме шороха крышечки, которую тремя онемевшими пальцами машинально откручивал с пузырька ксанакса, а затем скрежета белой таблетки в пересохшем горле. Мы впитывали Изображения и вместе — группой людей с похожим доходом — переживали краткие вспышки экзистенциального страха. На минуту этот страх смыло волной сочувствия к убитым, формально — таким же ньюйоркцам. Каково это — быть мертвым или вскорости умереть? Попасть под обстрел с воздуха в центре города? Мгновенно понять, что вокруг тебя умирают близкие? Но потом страх и сочувствие сменились знанием иного сорта. С нами такого не случится. То, что мы увидели, — не терроризм. Мы из доброго племени. Эти пули умеют выбирать.
Я послал тинку Нетти Файн: «Видела, что творится в парке???»
Невзирая на разницу во времени (в Риме, наверное, был пятый час утра), она тотчас ответила: «Только что видела. Не волнуйся, Ленни. Это ужасно, но Рубенштейну и его клике ОТОЛЬЕТСЯ. В Центральном парке стреляют, потому что там мало бывших нацгвардейцев. Они никогда не выступят против бывших солдат. Вся движуха — на Томпкинс-сквер, Медиа этого не показывают. Сходи туда, познакомься
Над этим посланием я улыбнулся. Женщине за шестьдесят, а она по-прежнему бодра, все пытается наставить нашу страну на путь истинный. Какая-тонадежда у нас, значит, есть. И словно в подтверждение моих мыслей «КризисНет» бибикнул новым сообщением: «Ставка ЛИБОР повысилась на 32 пункта; доллар повысился относительно юаня на 0,8 %, и курс составил yen 1 = $ 4,92». Может, правда за экономикой? Может, резня в Центральном парке и есть поворотный пункт? И она отольется Рубенштейну и его дружкам?
Я перечитал письмо Нетти Файн. Вдохновляет, конечно, но со словоупотреблением что-то не то. Я представил, как аккуратные, интеллигентные губы Нетти Файн произносят слово «движуха». Что с ней приключилось? Выдра.Я тинкнул Фабриции. «Адресат удален». Хватит, надо перестать нервничать. У меня на глазах случилась настоящая резня. Черт с ним, со Старым Светом. Я не отвечаю за то, что происходит с Нетти или с Фабрицией. Я отвечаю только за Юнис Пак.
Между тем ошалелое безмолвие уже сменилось общей развязностью пополам с умелым негодованием; люди кидали на стойку почти обесцененные доллары и утешались бельгийским пивом. Помню только, что было горячо в висках и хотелось встать поближе к Юни. Между нами наступило похолодание, когда я сорвался и взял в руки книгу, а она застала меня за чтением, не просто за сканированием текста ради информации. В нескольких милях к северу от нас убивали людей, и я хотел, чтобы нас с любимой ничто не разделяло — уж явно не двухтомник «Войны и мира».
Ной начал сливать сразу, но его подруга Эми Гринберг уже была в эфире. Она задрала блузку и продемонстрировала крохотную полоску жира над идеальными ногами в идеальных джинсах — свой так называемый живот, —хлопнула по нему и произнесла заглавную фразу: «Эй, подруга, завелся животик?»
— В Центральном парке эпоха Рубенштейна, — вещал Ной. — В Америке эпоха Сокращения Ущерба, все даром, тотальная распродажа, «безумные цены», а Р-штейн не успокоится, пока из города не выдворят всех черномазых и латиносов. Он сыплет на наших матушек бомбы, cabr'ons,как Хрисси Колумб — микробов на краснокожих. Сначала стрельба, потом задержание. До конца недели половина нью-йоркских мамочек и папочек окажутся в охраняемой фильтрационной зоне в Ютике. Будьте осторожны, не подносите эппэрэты к Кредитным столбам… — Он сделал паузу — глянуть на входящий поток сырых данных. Обратил к нам усталое, профессионально подвижное лицо, не понимая еще, какую эмоцию изобразить, но не в силах сдержать нутряное возбуждение. — Восемнадцать погибших, — сказал он, будто сам удивился. — Убиты восемнадцать человек.
И я задумался: а вдруг Ной втайне доволен, что все так обернулось? А вдруг мы все довольны? Вдруг кровопролитие спрессовало наш общий страх в некую мгновенную ясность, ясность бытия последних времен, в радость исторической значимости по ассоциации? Я уже воображал, как взволнованно рассказываю кому-нибудь — мол, видел этого мертвого Азиза в Центральном парке, мол, мы даже обменялись улыбками или уличным «как дела?». Пойми правильно, меня тоже терзал ужас, но я размышлял, к примеру, о том, чтоэто за «охраняемые фильтрационные зоны», про которые долдонит Ной. Там взаправду людям стреляют в затылок без суда и следствия? Я однажды напомнил Ною, что когда-то у «Нью-Йорк Таймс — Стиля жизни» были настоящие корреспонденты, они бы съездили и проверили, но он только глянул на меня — мол, старичок, даже не начинай, — и дальше сыплет в линзу испанским сленгом. Но с другой стороны, Нетти Файн преданносмотрит его канал, так что, может, я чего-то не понимаю. Может, в наше время и не бывает ничего лучше Ноя.