Свет над землёй
Шрифт:
Давным-давно распахнулись не только ставни, но и рамы в доме лесничего; как бывало и прежде, курилась по вечерам труба, и дым не тянулся к небу, а сизым полотнищем расстилался по кустам. Грачи видели хозяина и хозяйку леса, кричали еще дружнее и громче и гнезд своих не покидали.
— Никифор, ты бы их хоть из ружья попугал, — советовала Анастасия Петровна, — а то от ихнего крика голова разваливается…
Никифор Васильевич, часто прохаживаясь по зарослям, хотел было послушаться жены и истратить на эту неспокойную птицу несколько зарядов, но рука у него
В самом же деле и грачиные песни не могли сделать жизнь лесовода веселей. Вернувшись сюда через четыре года, он сперва не мог узнать свой остров: там, где когда-то были грядки с сеянцами, теперь стояли рослые дубки и ясени; повсюду красовались высоченные тополя, развесистые вербы, белолистка, а перед глазами вставала такая темная заросль, что там уже без топора и не пройти… А через год нельзя было узнать и самого Кнышева: он оброс густой, с яркой проседью бородой, лицом был мрачен, заметно постарел, осунулся, стал нелюдим, неразговорчив, на лес смотрел горестным взглядом, и в больших его глазах часто с душевной горечью смешивалась слеза…
И хотя грядки он все же вскопал, удобрил почву, посеял семена и дождался всходов, но уже не было у него прежней любви к этим молодым и нежным росткам. «Никому мои хлопоты теперь не нужны, — думал он, присаживаясь к грядке и разговаривая с тоненьким дубком. — Вот ты, курчавый молодчик, вырастешь на этом острове, а потом тебя срубят — и все…» Часто сюда приезжали лесорубы с лошадьми и быками, и всегда в сердце Никифора Васильевича с болью отзывались и звон топоров, и плач пил, и стук подвод, едущих с бревнами…
На берегу, в том самом месте, где тянется наискось через всю речку мелкий шумливый перекат, растет высокая и ветвистая белолистка, — ствол у нее светло-серый, бугристый, кора с трещинами, по которым, как по ущельям, снуют головастые, желтой окраски муравьи. Именно у этой белолистки Никифор Васильевич любит посидеть, помечтать; ему всякий раз, слушая убаюкивающий шум воды, приятно было вспоминать, как когда-то ранней весной он впервые пришел на остров и воткнул на берегу прутик белолистки, срезанный в станице… Стоит теперь, как памятник тому далекому времени, мощное дерево, а под ним, опираясь спиной о ствол, сидит бородатый мрачный на вид мужчина. Он склонил тяжелую кудлатую голову, смотрит себе под ноги и как бы прислушивается к тому, о чем говорит река на перекате…
А день стоял жаркий, солнце уже поднялось высоко, и поэтому особенно приятной была прохлада, веявшая от реки. Никифор Васильевич поднял голову, вытер кулаком мокрый лоб и посмотрел за реку. Там, по дороге, идущей к реке, рысью ехал всадник в кубанке, полы бурки слабо раздувал ветер. «Кого-то уже нелегкая несет, — подумал лесник. — Наверно, посыльный из лесхоза — опять наряд на порубку везет… Все рубят, изничтожают, а кто будет сажать, кто будет кохать и растить?..»
Всадник подъехал к берегу и шагом направил коня в воду. Конь нагибал голову, тянулся пить. Всадник одной рукой подбирал поводья, а другой снял кубанку и замахал
— Никифор, — сказал он, разведя руками, — и что у тебя за темный лес на лице. Ты прямо как отшельник или монах! И твоя борода и все твое обличье, да ты уже на себя не похож! Дичаешь, дичаешь… А что за причина?
— Причина? — Никифор Васильевич скупо усмехнулся. — Пусти коня на траву, а мы посидим в тени… и я поведаю тебе о причине. Да и поймешь ли? Знаешь ли ты, что это за дерево? Куда там тебе знать! Ты только лошадьми интересуешься… Это, Андрей, не дерево, а моя мечта… Да, не смейся, мечта, которая уже сбылась…
— Так если она сбылась, радуйся, а ты мрачный, как бирюк.
Они сели в холодок под деревом.
— Сбылась, Андрей, да только не на радость…
— Почему ж так?
— Потому, братуха, что в те дни, когда я, засучив штанины, перешел эту речку и воткнул на берегу прутик, был я тогда лесоводом, мечтал о науке, о больших лесах, которые будут посажены рукой человека… А теперь, когда прошли годы, и из прутика выросла эта махина, и весь остров покрылся дубом, я сижу под своей «мечтой» простым лесником, и никому я теперь не нужен, разве что лесорубам!..
— Как так не нужен? — обиделся Андрей Васильевич. — А мне ты нужен. Вот подседлал коня и приехал…
— Это ты по-родственному… Спасибо, что не забываешь…
— А как здоровье Настеньки?
— Ничего… Зараз обед готовит, а я вот вышел помечтать. — Никифор Васильевич тяжело вздохнул. — Эх, Андрей, хорошо тебе с лошадьми! Дело твое всем нужное… А с лесом беда! Рубить умеем, а растить не желаем…
— Почему ж не желаем? — сказал Андрей Васильевич. — Будем и выращивать…
— Это ты о чем?
— Эх ты, борода! — Андрей Васильевич рассмеялся. — Ты тут живешь в своем лесничестве и ничего не знаешь. Зараз все только о лесе и говорят!..
— Братуха, да ты что? — удивился Никифор Васильевич. — Где ж об этом говорят?
— А по всему району… Да разве не слыхал? Природу будем переделывать, леса сажать, пруды гатить, дороги вымащивать, а сбочь тех дорог опять же сады и леса… Эх ты, лесовод! — Андрей Васильевич хлопнул брага по плечу. — Сидишь в этой своей глуши да о мечте тоскуешь, а она, эта мечта, мимо тебя идет… Теперь же все колхозы смотрят на твой остров с надеждой… Зараз я тебе все подробно поясню.
Андрей Васильевич любил во время беседы попыхивать цигаркой из газеты и самосада. «Течение мыслей идет складнее», — говорил он. Поэтому и теперь, прежде чем начать рассказывать брату о предстоящих посадках леса, Андрей Васильевич неторопливо развернул на колене кисет, свернул цигарку сам и угостил брата… И только они прикурили от спички, только сизый дымок закурчавился над шапками, как на той стороне речки к берегу подкатила «эмка», подкатила прямо к воде и остановилась, точно раздумывая, как бы ей удачнее пробежать перекат.