Свет в конце аллеи
Шрифт:
— Наплюй, никому ты ничего не должна, переводи и только. А в случае чего пусть берут свою группу и идут все на хер. Проживем и так, верно?
Людка надеялась, что, может, не дойдет до скандала, но все же ее сейчас очень успокоило это воспоминание — что они говорили об этом и что на крайний случай она знает, как им сказать, хотя, может, она и не сможет сказать так хорошо, как Саша.
Ташкент был очень шикарный и современный город, и в нем было очень мало восточного, может, раньше и было когда-нибудь, но от землетрясения все очень пострадало, и теперь здесь были только километровые асфальтовые площади и трех-четырех видов дома из стекла и панелей. Зато базар был замечательный, было много овощей и фруктов, и были всякие красивые люди, похожие то на цыган, то на японцев, то на итальянцев или греков (может, они и были греки). После обеда у них было свободное время, и Людка повела свою группу в сувенирный отдел универмага, однако пришли они туда очень неудачно, она это увидела еще на подходе к универмагу, потому что огромная очередь обхватывала весь огромный универмаг, а из отдела сувениров, через стекло, туристы могли легко видеть, что внутри зала на первом этаже происходит самая настоящая свалка — и никто, конечно, не мог понять, раз уж Людка сама не могла понять, что же тут творится. Но через некоторое время
Когда они вернулись в гостиницу, Людку вызвала толстая дама из Интурбюро, которая утром рассказывала на вступительной беседе, какая у нее с мужем типичная узбекская семья, что у них две машины и все дети учатся в университете. Теперь дама сказала, что это Людка виновата в том, что они не вовремя пошли в универмаг, вообще надо было лучше вести их в «Березку», где нет людей и поэтому никаких накладок не бывает. Она разговаривала с Людкой свысока и при этом блестела тридцатью золотыми зубами и еще ковыряла в них пальцем, так что Людка пошла наверх вся зареванная, а тут еще Марсель остановил ее в коридоре и стал говорить, что он, конечно, дал отпор этому правому прихвостню буржуазии и всегда будет отстаивать дело нашей страны, но ей, Людке, он, совершенно интимно, может сказать, что, конечно, у нас, в нашей стране, не самый настоящий социализм, а настоящий будет построен у них во Франции, когда коммунисты возьмут власть… Людка была и без того издергана своими неприятностям и, и разговором с начальницей, и звонками в номер, к тому же Марсель спросил у нее на правах друга, где бы ему на вечер можно было найти проститутку местного происхождения, так спросил, будто он у себя где-нибудь в Париже или в колонии, в общем, Людка уж тут окончательно психанула и стала кричать, что у нас тут не Франция, а первое в мире государство и что у нас нет проституции, что касается социализма, то — вот он, какой есть, а если вам не нравится, то ваше дело, ничего другого вам не будет (проституток французы, кстати, себе нашли очень просто, потому что они все разгуливали по гостинице и их пропускали без хлопот, как будто они были какое-нибудь начальство или представители прессы).
У себя в номере Людка поплакала немножко и уже начала жалеть, что она нагрубила Марселю, но оказалось, что он совсем не обиделся, а пришел к ней вечером пьяненький и сказал, что у него была такая птичка, пальчики оближешь, но чертовски дорого, дороже, чем в Амстердаме, а там все-таки больше выбора.
Назавтра у них было свободное время, и Людка ходила с пятью французами по Старому городу за базаром, они все хотели посмотреть, как там внутри, за воротами, и в конце концов Людка набралась храбрости — спросила у одного парня, как поглядеть, и этот парень (какая-то в нем была напускная лихость, потому что он преодолевал какой-то неясный запрет, а все же преодолел) тут же повел их к себе в дом, где они сели по-турецки на длинные одеяла перед телевизором, а он и его мать принесли чай, конфеты, потом лепешки, потом еще орехи, потом еще урюк. Пришла его тетушка, гостеприимство их разогревалось мало-помалу, принесли плов, еще какие-то фрукты, французы охали, ахали, появились во множестве прелестные дети, и Людка спросила, нет ли у кого-нибудь жвачки или каких-нибудь маленьких сувениров, но ни у кого ничего не было, а Жильбер даже объяснил, что у него по приезде был один маленький сувенир, но он его подарил вчера начальнику гостиницы, и теперь осталась только авторучка, но это очень дорогая ручка. Людка рада была, что узбеки не понимают их разговор, и только боялась, что узбеки в своем раже гостеприимства начнут еще дарить что-нибудь гостям, а у них ничего, ну ничегошеньки (Людке все хотелось спросить, ну почему, отчего вы все такие бедные, если у вас оклад тыща рублей в месяц на наши деньги, а колготы у вас стоят пятнадцать копеек?). Потом она успокоилась, потому что пошел вполне деловой разговор и молодой хозяин-узбек спросил наконец про джинсы (здесь все спрашивали про джинсы), а Жильбер обещал ему продать свои, старые за тридцать рублей (Жильбер был очень доволен, а молодой хозяин еще больше, потому что Жильбер не знал здешнюю цену джинсам, а молодой хозяин не знал, что Жильберовы джинсы все равно пора было выбрасывать). В конце концов они ушли нагруженные подарками и совсем растроганные (так, во всяком случае, казалось Людке, но потом она обнаружила, что французов часто раздражает и эта необъяснимая бесшабашная доброта, и угощение, и здешнее гостеприимство), и все с удивлением говорили о том, что люди в этих маленьких домиках, наверное, очень богаты Людка думала так же, потому что она примерно знала, сколько могут стоить и эти ковры на стенах, на полу, на сундуках, и цветной телевизор, и сервизы «мадонна», и хрусталь, — им с Сашкой этого всего не купить было и в десять лет, а молодой хозяин-узбек работал каким-то учетчиком в местной конторе промснабчего-то.
Людка легла отдыхать в номере. Было душно, и постоянно звонили какие-то местные сотрудники, какие-то представители «оттуда» и отсюда — все хотели с ней побеседовать, или сводить ее в бар, или просто припереться к ней в номер. За стенкой и на балконе соседнего номера шумели пьяные поляки из маленького польского городка: двухмиллионный блочно-панельный Ташкент казался им, наверное, большой колониальной столицей, где шампанское стоило так дешево, что просто грех было не выпить «кили-шек шампана» и «вудечки» — так, во всяком случае, объяснил Людке около лифта молодой поляк, который изображал невиданную галантность с целованием ручек
Саша уже почти неделю жил в Озерках один, без Людки, и явно чувствовал в себе какие-то перемены — обострение всех чувств, неясное, непроходящее томление, быструю смену настроений от подъема и веселого возбуждения к необъяснимой, томительной грусти и еще особую чувствительность к стиху, к каждой удачной строке, а также особую нетерпимость к фальши. В этом состоянии он и читал сегодня годичную антологию шедевров отечественной поэзии (год 1951), выписывая на карточку очередной образец одописи («Прозорливый вождь народов, Ускоряя ход, Светлой радостной дорогой, К счастью нас ведёт». Я.Колас), когда в комнату осторожно, по-женски постучали и вошла, вплыла полногрудая экскурсоводша. Саша вскочил, ему показалось, что сейчас может случиться нечто такое, чего с ним еще не случалось, — он засуетился, бросился закрывать дверь, взглянул на нее искоса: она улыбалась ему ласково и одобрительно.
— Я только на одну секунду, — сказала она, — и, как всегда, с просьбой. К нам пришла группа экскурсоводов из горбюро, и я бы очень хотела, чтобы вы им, в порядке исключения, буквально как образец, провели вашу прекрасную экскурсию…
Саша стоял, смущаясь, и даже ссутулился, стараясь поменьше таращиться на эту сказочно прекрасную, слегка колеблемую сердечной просьбой — эту нереально возвышенную грудь.
— Что вы, я с удовольствием… И почему, вообще… Почему вы никогда не заходите? — осмелился он наконец.
— Я бы со всем моим… — сказала полногрудая, томно и радостно, — но вы же сами знаете. Тысячеглазый гегемон на нас глядит со всех сторон… Вот видите, я даже сама в рифму начала. Надо бы, надо бы нам с вами… Посидеть, обговорить все, в какой-нибудь раз. Людочка-то ваша еще в путешествии, счастливица?.. Ну, так замётано?
Это некстати сорвавшееся упоминание о Людке сделало еще выше преграду между ними, и Саша после ее ухода сел за стол совсем растревоженный, пытаясь привести в порядок свои мысли, успокоиться чуток перед предстоящей ему стихотворной литургией. «Не по службе, а по душе… — повторял он про себя, настраиваясь, — не по службе, а по душе…»
Так он начинал обычно — в большой комнате, где на белой стене был только одинокий фотографический портрет Вождя. Юные экскурсоводши притихли, завороженные его камланием, они даже покачивались чуть-чуть в ритм стиху, и глаза их смотрели на Сашу с бессмысленным обожанием. Он волновался, их лица сливались в одну прекрасную, многоглазую стену, из которой потом, в ярко освещенной комнате, где висело личное полотенце Вождя и где в Сашиной молитве зазвучал восторженно-мажорный аккорд, совершенно необходимый здесь для разрядки, для контрапункта, Саша разглядел наконец как следует одно лицо, полное и бледное, с яркими, большими губами, и одну пару глаз, столь открыто вызывающих, зовущих, что он удивился и даже испугался — как можно оставлять их неприкрытыми, говорящие эти глаза с их недвусмысленным текстом — ведь люди могут прочесть, все могут прочесть, а это же, наверно, не всем предназначается, одному кому-то, какому-то счастливчику, избраннику, но кому же, кому? И тут до него вдруг дошло, что, может быть, и ему — ведь больше никого нет перед ней, ни одного мужчины, вообще никого — и она смотрит в упор на него, на Сашу, вот — уже поняла, что он прочел ее взгляд, теперь ждет ответа, ждет, что будет написано в его глазах, какой ответ, а он ничего не может так, в открытую, он боится, ведь все остальные тоже смотрят ему в глаза, тоже могут прочесть, потому что он стоит здесь один… К тому же он не знает еще, что он должен сказать… Саша опустил глаза, а когда заговорил, увидел, что она улыбается, что она поняла, что он все прочел в ее глазах и что ему просто неловко при людях, — и она улыбалась торжествующе огромным этим манящим ртом и продолжала настойчиво смотреть ему в глаза, как бы повторяя, уже чуть потише, вполголоса: «Да, да, ну да, да же, глупенький, ну, ну…»
Когда прозвучал наконец последний аккорд Сашиной литургии — удар похоронного барабана в морозном воздухе Москвы, — он отер со лба пот, и все стали благодарить его и потянулись к выходу, к двери, оставляя его в усталом одиночестве у стены, он вдруг снова увидел эти глаза — она сама подошла к нему и заговорила, голос у нее был такой же сочный, как ее губы, но сдержанней, чем глаза, и гораздо тише, осторожнее, но еще интимней от этого. Она стала говорить о том, что очень любит поэзию и что она сама писала много стихов, для себя, конечно, что поэзия — это вообще очень интимная вещь, но многие люди не понимают и считают, что это просто слабость, а настоящих стихов становится так мало, она была бы очень благодарна, если бы Саша ей посоветовал что-нибудь для чтения, может, даже продиктовал ей список книг, у нее в Москве есть кое-какие возможности купить стихи в Книжной лавке писателей, поэт Леша Брегман, старый друг их дома, он все ей купит, только надо знать, и она очень надеется на Сашин вкус, хотя она понимает, как он занят сейчас, и здесь, все девочки говорят, очень строгий режим, но, может, он выберет пять минут, прямо сейчас… Она полушептала всю эту белиберду, но смысл ее был даже не в словах, а в тоне, делавшем их заговорщиками…
Она все говорила, а они шли вдвоем к двери, потом вниз по лестнице и дальше, дальше по коридору, вошли в Сашин кабинет, и он отчего-то, почти не думая об этом, прикрыл дверь плотнее, чтоб замок защелкнулся (потом он готов был поклясться, что у него не было никаких надежд, не было плана действий и даже не было определенных намерений). Они подошли к его столу, и она все продолжала говорить-шептать — о том, что в городе суета, ужасно, и времени читать остается так мало, совершенно забываешь про серьезные вещи, и только вот так, иногда, как сегодня, когда истинная поэзия разбередит душу, и большие чувства, большие мысли, — а Саша отчего-то положил ей за спину правую руку, и тогда она вдруг прильнула к нему, очень плотно, и прижалась щекой к его груди, но потом вдруг закинула голову и подставила ему этот удивительный, огромный, ни на чей не похожий рот, такой влажный, и мягкий, и вездесущий — голова у Саши пошла кругом, он все плотнее прижимал ее к себе и боялся пошевелиться, хотя положение его у края письменного стола было не очень удобное, а она вдруг обмякла, повисая у него на руках, и что-то еще говорила, говорила, совсем неожиданное, о том, что вечером она, к сожалению, не может, потому что у нее жених, и свадьба будет через месяц, но при этом она совершенно нестерпимо терлась о Сашу всем телом, и при этом у нее обнаружилась очень и очень существенная грудь…