Светило малое для освещенья ночи
Шрифт:
Несколько дней я чувствовала себя из рук вон. Мои собачки выводили меня на прогулки и приносили тапочки, но мне не помогало. Ничто не болело, но всё было не так. Я вдруг стала непрерывно думать об Л., какой он подлец, и всегда был подлецом, и женился на мне подло, и даже рубашки на нем были подлые, он подло гладил их сам, всегда без единой морщинки, а то, что гладила я, бросал в подлую стирку, а выстиранные зачем-то нюхал и заявлял, что я пересыпаю порошка, чем наношу вред их подлой природе.
Сначала я даже не врубилась, а потом вяло подумала, что Л. ни когда на мне не женился, ни подлым образом, ни каким-нибудь другим, а рубашки — с какой бы стати я стала их стирать?
— Потому
А я об этой особе почти забыла, а она продолжает обживать пространство.
— Гадючник, а не пространство! — фыркнула Е., и Туточка сразу полез прятаться за диван, а Ген занял выжидательную позицию. — У меня была полнометражка.
— Ну и сидела бы там, — нехотя пробормотала я, не испытывая желания ничему сопротивляться. — А то ведь выгонят…
Меня всё плотнее что-то обволакивало, сравнить это было не с чем, но мне это казалось липким, будто я провалилась в трехлетнюю лужу на углу нашей улицы, оставшуюся после смены канализации. В яме уже захлебнулся ребенок, ее тогда спешно засыпали, но насыпанное через месяц осело, и глубина еще больше расцвела гниением. Но и схожесть с отстойником меня не впечатлила, мне было безразлично, захлебнусь я или нет, совсем рядом бесновалась Е., меня поливал мат, такого я не слышала ни от алкашей, ни от синявок, мат был вычурный, так сказать дамский, переполненный, как вышивкой, мини-сюжетами, он с ходу превратил всё наличествующее в одни гениталии, которые скручивались в пустой ярости.
— Эй, — спросила я, — ты что — в тюряге сидела?
Мне тут же пригрозили испоперечить урыльник, куда-то опустить и всюду достать.
Мне стало жутко смешно, и я ржала не меньше минуты, а может, и целых три.
Липкое вокруг меня ослабело, и стал просвечивать уличный фонарь.
Е. вдруг всхлипнула:
— Ты ему не скажешь? Нет? Не говори, он же, подлец, ничего про это не знает, я же специально после зоны в другую область, я и дочку поэтому оставила…
— А пошла ты… — меланхолически сказала я и завернула нечто в заданном режиме.
Е. впечатлилась и отчалила, то есть не моими словесными фигурами впечатлилась, я полагаю, в этом мне ее не переплюнуть, да и желания нет, но за словами еще было и состояние, когда не жаль ни себя, ни другого, так что лучше не побуждать никого к действию.
В желаемом одиночестве мне стало еще хуже, и сквернее всего было то, что для этого не обнаруживалось основательной причины. Встреча с подругой была неприятна, но и только. Все связанное с Л. давно позади. И даже Е. не заставила бы меня повергнуться в такой прах. Совершить такое могло лишь Ничто. Бесцветное Ничто задело своим крылом — и ничем стали прежние дни, и распался интерес к тем, что придут, и нет больше смысла в их приближении. Я находилась там, где не было времени.
Встревоженное тело посылало беспорядочные сигналы и подбрасывало узкие чувства. Мне хотелось жаловаться, рыдать, биться в истерике, но кто же делает это в одиночестве. Зрителя нет, собаки и те убрались подальше, а я желаю всех обвинять за каждую минуту своей жизни, потому что каждая минута жжет меня своим убожеством, всё у меня было не так, не туда и не оттуда. И даже если бы мое посредственное, или то, что кажется таким сейчас, заменить лучшим из возможного, это ничего бы не дало, я выплюнула бы это с презрением. Я ни в чем не видела смысла, я перечеркивала свое прошлое и свое будущее, я ничего не принимала и раскачивала опоры сознания, моя жизнь нелепо, а может быть — закономерно, кончалась, и кто-то в этом был виноват. Виноват был тот, кто мог сделать иначе, наверное, это Бог, не выделивший мне персональной охраны и не позаботившийся об устойчивости моих добродетелей. А поскольку «и волос не упадет без воли», то моей вины ни в чем нет, да и чьей бы то ни было тоже, потому что всё есть следствие и результат, и если я завернула поддонным матом, так меня ему только
Совершив очередной виток, мысль, как в берег, вцепилась в слово «вина». Я уже знала эти возвращения к одному и тому же. Это было как броски тела на стену, преградившую путь. Похоже, выбранное слово беременно каким-то нужным мне смыслом. Несмотря на свой раздрызг, я поднялась и сняла с полки Даля.
И меня изумило стоящее на первом месте объяснение вины: начало, причина, источник. И лишь дальше — прегрешение, обязанность, долг и другое, более близкое к нашему сегодняшнему представлению. Сженное значение слова связалось с платой, расплатой, наказанием. Плата за слабость. Платили имуществом, своими детьми, собой. Что-то при этом спасая.
Плата за спасение.
И, пройдя через сугубо материальное выражение, вина сконцентрировала в себе и более глубокую закономерность. Она стала означать обмен менее существенного на более значительное. Через признание своей вины, через раскаяние человек обретал свободу и покой и уже знал им цену. Через вину шло познание, она была двухуровневой связкой, она стояла в истоке дальнейших следствий. Из этого получалось, что отсутствие вины лишает будущего, лишает перехода на новую ступень. Виновный движется, безвинный стоит.
А я так долго не могла понять, почему один раскаявшийся грешник важнее девяноста девяти праведников. Не потому ли, что грешник совершил великую работу, а праведники без труда пребывали в органически данном. В их праведности не было их заслуги.
Что отнюдь не означает, что им следует срочно заняться разбоем на большой дороге. Для них другой путь и другая вина. Иисус лишь после муки за чужие грехи возвысился до Бога, лишь после смерти за всех стал бессмертным. В сущности, этим всему живому в человеке дана программа долгого развития. И даже означена веха, которую придется постигать каждому. А пока вина соседа, которую тебе предстоит ощутить как собственную, лишь отдаленная цель, завтрашнее твое состояние, а сегодня благо — личная повинность, когда внутреннее сознание силится поднять тебя до уже промысленного уровня. И как бы тебе ни было тяжко это восхождение, ты почти никогда не захочешь от него отказаться, нет, ты будешь пробивать собой брешь в этом пределе.
В дальней дали беспокойно шелохнулась моя каторжная подселенка, но ничем проявиться в данный момент не осмелилась, а я по явной ассоциации подумала о своей православной тетке, которая в свое время тоже отпахала десятку за своего Бога, она отнеслась к этому, как к командировке по специальности, и вела себя среди насилия и поругания с истовостью первых христиан на нероновской арене, к ней не пристало то, чем переполнилась Е., и через пару лет скрученное злобой бабье отступилось и стало к ней прислушиваться, но конторские быстренько перекинули ее в другой лагерь, где всё началось сначала. Но повторение для тетки уже было и вовсе не страшно, она как-то проходно сказала, что на новом месте ее били за Бога всего раз десять, а потом милостью Христовой передумали и стали просить Святого Писания, и она давала, что могла, и даже кого-то, прегрешив, крестила, отчего ее опять собрались перекинуть на этап, но зэчки взбунтовались, а паханка поклялась конторских перерезать, так что тетку на время оставили, решив поначалу сплавить паханку. Что и сделали, на свою голову. Как только, решив, что теперь никаких проблем, тетку отконвоировали в третий лагерь, из Воркуты куда-то в Каракумы, в воркутинском приюте бабоньки кончили трех самых ненавистных надзирательниц, разъевшуюся повариху и двух собственных стукачек. Слухом земля полнится, тетка узнала об этом через несколько месяцев и, если бы не церковный запрет на самоубийство, наложила бы на себя руки. Она и по сей день считает себя виновной в не ею совершенном убиении и платит пожизненную виру бесстрашным состраданием к любому.