Светило малое для освещенья ночи
Шрифт:
…Она лежит на коленях невесомо, будто не накопила за свои семь лет никакой плотности, и представляется мне летней пушинкой, слетевшей с одуванчика на затоптанной обочине, не ведающий знания крохотный парашют подхватывает то ветер, то разорванный сумасшедшим транспортом воздух, но семя непривередливого цветка не знает опасности, оно готово прорасти под любым земным комком, лишь бы на него упала капля влаги и немного поберег дефицитный покой.
И я слышу, что говорю это вслух, я сочиняю ей обещанную сказку, в которой малый мир находит место в большом и где никому не видимое зерно выбрасывает на помощь огромному небу созвездие своих золотых солнц.
Что-то шелохнулось у моей груди. Я повернула голову, чтобы снова увидеть
На меня открытыми глазами смотрела прозревшая темнота.
— Я — зернышко? — спросила девочка.
Наши койки по-прежнему рядом, но между нами уже нет стены. Соседняя палата в полном составе явилась к О.О. и потребовала перемещения. Заву делегация не понравилась, и не по причине смысла, а как факт, но против обыкновения на эту мелочь никто не обратил внимания, а инициативная тетка произнесла перед заведующим следующую речь:
— Ты мужик и ничего не понимаешь. Слушай, что говорит баба. Дитю нужна титька. У тебя ее нет. Отдай дитя тому, у кого есть.
И толкнула меня вперед, демонстрируя во всей больничной красе.
У О.О. брови полезли на лоб.
— У кого есть? — изумился О.О. — У нее есть?
И я ощутила свою малую бабью состоятельность и выпятила то, что было.
О.О. меня проигнорировал, а прошелся взглядом по делегации.
— А у вас что же? — дрогнул он многоосмысленной бровью. Женщины переглянулись: что с мужика взять? Не понимает.
— У нас всё на своем месте, — с достоинством возразила возглавляющая делегацию тетка. — Но мы тут неродные.
О.О. с усмешкой взглянул на меня:
— А она родней мамаши?
— А ее дитя выбрало, — возвестила тетка. — У дити свое понимание. Дитя знает, что ему надобно.
У О.О. свело скулы зевотной судорогой. Он отвернулся, перебарываясь. И, будто никого перед ним больше не было, шагнул за письменный стол и придвинул к себе стопу больничных историй.
Делегация монументально застыла, врастая в пол навсегда, а я поняла, что сильно разочаровала всемогущего человека и стала в его глазах чем-то вроде опоросившейся свиньи. На его лице ясно проступила брезгливость ко мне в частности и ко всему бабью в целом, у которого четверть жизни уходит на менструации, а прочее на беременность. Мне даже стало до некоторой степени неудобно, и какой-то внутренний голос, готовый быть на подхвате, засуетился, сигнализируя во все стороны, что сейчас все исправит, и О.О., возможно, сигнал принял, потому что на его как бы равнодушном лице нашлось место ожиданию. Когда же стало ясно, что я ничего такого в натуре демонстрировать не собираюсь, а вот-вот развернусь спиной и побегу лялькать чудовищного младенца, у О.О. оскорбленно побледнели уши, хотя лицо осталось деланно бесстрастным.
Бабы устроили безмолвную перекличку, а предводительствующая тетка впилась взглядом в мое лицо, но означенные в шефских ушах нюансы ни в чем моем, видимо, не отразились, и женщины легко забыли о том, что прозрели.
Врач небрежно нажал кнопку звонка. Вошла сестра.
— Сделайте там… — поморщился громовержец и отмахнулся от мелочевки.
Воодушевленная делегация перебазировала меня из одной палаты в другую, непререкаемо отклонив мою самостоятельность, и даже, не убоявшись начальственных молний, сдвинула мою и девочкину койки вместе, чтобы создать наилучшие условия для оздоровительного процесса. В заключение инициативная тетка обратилась ко мне от имени общественности и сказала, что я, если будет такое мое желание, могу и им что ни то рассказать, а они будут слушать.
Я поняла, что в отделении меня приняли и даже позволили отличаться. Мне позволили быть собой, раз это идет на пользу обществу. Со мной стали здороваться, мне улыбались, меня спрашивали, как я спала, и спокойно ли спала девочка, наши тумбочки загружались пирожками, яблоками и банками с
И однажды вечером, поглаживая жиденькие светлые волосы девочки, я ощутила ее своим ребенком, меня и ее объединила общая плотность, два наших тела расположились в одной среде, и девочка, уже задремавшая под моей рукой, вдруг открыла глаза, прочитала мое лицо и невесомыми руками обняла меня за шею.
— Ты будешь моей мамой, да?
Я прижала ее к себе. Я уже была ее мамой. Но я сказала:
— Но ведь у тебя есть мама.
— Нет. Она не мама. Мамы не бывают плохими.
— А ты не сердись на нее, и она будет хорошая.
— Я давно не сержусь, но она всё равно плохая, потому что спит с моим папой.
Я гладила девочку по спине, я ее качала, я говорила:
— Мамы и папы всегда спят вместе. Они любят друг друга, и вместе им тепло. Вместе они защищают свою семью и весь дом.
— Нет. Папа делает с ней так, как делал со мной, а она не кричит, потому что терпит.
Я гладила, гладила хрупкие позвонки, прижимала ладонью выступающие лопатки, я охраняла ее своим телом, выталкивая леденящий холод ее слов куда-то вовне и, не образуя в ответ слов правды, мурлыкала зэковский мотив.
Нас качало в одном море, море было большим и теплым, море любило и ее, и меня, но оно тоже не имело слов и, может, не имело сознания, а девочка, отдыхая в его покое, опять чего-то ждала от меня, я чувствовала это маленькое, как росток, ждущее состояние, девочка хотела общения, а не только пребывания, она хотела слова, которое строило следующий мир, где и она может принять участие.
— Не уходи… — подергала она меня. — Лучше расскажи.
— А если я молчу, ты меня не слышишь? — спросила я.
Девочка прижалась крепче.
— Слышу, — прошептала она. — Но это далеко. А когда говоришь, получается близко и для меня. И еще по-разному. Разного бывает много, правда?
— Ты хочешь, чтобы было много? — догадалась я.
Девочка кивнула моему телу.
— Тогда я опять сказку расскажу, хочешь? Мне сказками говорить легче.
— Расскажи, — подумав, согласилась девочка. — Только такую, чтобы с мамой ничего не делали, а она бы сама всех любила.
Я, в двадцатый раз переборов свое онемение, медленной ощупью сочиняю про такую маму, которая идет по улице и всех, кого видит, делает своими сыновьями и дочками — всех собак, кошек, воробьев и голубей и даже маленького заблудившегося муравья.
Девочка слушала чуть дыша.
Спросила:
— А девочки по такой улице ходят?
Я чутко ловила дыхание ребенка в придвинутой ко мне кровати и думала о враче, от которого он сейчас зависит.
О.О. маячил вдали, не желая участвовать в разборках, но я обошлась без его согласия, я представила его крупную голову на тщедушном теле, его лицо, застывшее в постоянной непроницаемой значительности. Я приблизилась еще и сделала это лицо своим, я разделила свои мускулы на те, которые свободны и которые напряжены, и стала хромать на правую ногу, и усмехнулась дитячьему вопросу переучившейся бабенки, которой зачем-то нужно знать обо мне больше, чем я знаю сам. Ее всё еще удивляет отсутствие того, что они называют сочувствием и желанием помочь. Отсутствие и желание! Не смешите меня. Бездельники не моя специальность. Бабеночке нужно привыкнуть к мысли, что то, что выглядит помощью, не более чем ритуал: я называюсь врачом — я прописываю лекарство: это обременительно, конечно, но это условие игры, в которую я согласился играть для создавания видимого общественного покоя; потому что только дураку неясно, что тихие специалисты вроде терапевтов и всяких там невропатологов служат лишь громоотводом, а которые на что-то надеются, идут в травматологию.