Своей дорогой
Шрифт:
— Я вижу, у вас иное мнение по данному вопросу, — снова заговорил Дернбург. — В вас возмущен родовой аристократ, которому мое мнение кажется чем-то чудовищным. Я иначе смотрю на это. Эриху я предоставил самостоятельность выбора, но за счастье дочери отвечаю я. Моя крошка Майя родилась поздно, но стала солнечным светом моей жизни; как часто в тяжелые минуты я черпал мужество в ее чистых глазах, в ее звонком детском смехе! Я не хочу, чтобы она стала жертвой корыстных расчетов; я желаю, чтобы она была любима и счастлива. Я знаю только одного
В этот момент вышедший из дома лакей доложил, что с патроном желает поговорить директор и ждет его в кабинете.
— В воскресенье? Должно быть, что-нибудь важное, — сказал Дернбург, поворачиваясь к двери. — Еще одно слово, господин фон Вильденроде. То, о чем мы сейчас рассуждали, должно остаться между нами; прошу вас смотреть на это как на доверенную вам тайну.
Он вошел в дом, и Оскар остался один; скрестив руки на груди, он прислонился к балюстраде террасы и погрузился в мрачное раздумье. Об этой опасности он не подозревал, никогда на нее не рассчитывал; перед ней бледнела и превращалась в ничто опасность, которую представляло появление графа Экардштейна, за минуту перед тем казавшееся ему таким грозным.
Очевидно, Дернбург предполагал существование любви между своей дочерью и этим Рунеком. На губах Вильденроде появилась насмешливая улыбка превосходства; он лучше знал, кого любила Майя, и чувствовал себя достойным своего соперника. Достаточно колебаться, нечего больше раздумывать, пора действовать!
11
В конце обширного оденсбергского парка лежало Розовое озеро, маленький прудик, обрамленный тростником и острый громадный бук протянул над ним свои ветви, а густо разросшийся кустарник, весь в цвету, обступил его со всех сторон.
На скамье под буком сидела Майя; в ее руках были цветы, которые она нарвала по дороге, а теперь хотела сложить в букет. Но до этого дело не дошло, так как рядом с ней сидел Оскар фон Вильденроде, «случайно» пришедший на это же место и сумевший так занять ее разговором, что она забыла и о цветах, и обо всем на свете. Он рассказывал о своих путешествиях. В Европе почти не было страны, которой бы он не знал, а он был мастером рассказывать. Майя напряженно, затаив дыхание, слушала его; девушке, кругозор которой до сих пор ограничивался семьей, все это казалось странным, необычным, похожим на сказку.
— Чего только вы не видели и не испытали! — восторженно воскликнула она. — Ведь это совсем другой мир.
— Другой, но не лучший, — серьезно сказал Вильденроде. — Правда, есть привлекательная, опьяняющая сторона этой жизни; это полная свобода с постоянной переменой и обилием впечатлений, и меня когда-то она прельщала, но это уже давно прошло. Наступает день, когда с человека спадает пелена упоения и он чувствует, до какой степени все это глупо, пусто и ничтожно, когда он со своей
— Но ведь у вас есть сестра! — с упреком заметила девушка.
— Через несколько месяцев и она покинет меня, чтобы принадлежать мужу, и мне страшно подумать о том, каким одиноким я вернусь к прежнему бесцельному существованию. Вы не можете себе представить, как я» завидую вашему отцу! Он так уверенно стоит на земле благодаря труду, тысячам людей он дает заработать на хлеб, всеобщая любовь и уважение окружают его и последуют за ним в могилу; когда же я подвожу итог своей жизни, то что я вижу?
Майя, пораженная этими горькими словами, взглянула на него. Впервые Вильденроде заговорил с ней таким тоном; она знала его лишь остроумным светским кавалером, который по отношению к ней всегда оставался пожилым человеком, шутливо разговаривающим с молоденькой девушкой. Сегодня он говорил иначе — позволил ей заглянуть в его душу, и это победило ее робость.
— Я думала, что вы счастливы в этой жизни, которая кажется такой беззаботной и привлекательной, когда вы рассказываете о ней, — тихо сказала она.
— Счастлив? Нет, Майя, я никогда не был счастлив, ни одного дня, ни одного часа.
— Но в таком случае… зачем же вы продолжали так жить?
— Зачем? Зачем вообще люди живут? Чтобы добиться счастья, о котором нам поют еще в колыбели и которое в молодости чудится нам скрытым там, в огромном мире, в голубой дали. Не зная покоя, мы лихорадочно гоняемся за ним, все надеемся, что еще настигнем его, а оно отступает все дальше и дальше, наконец, бледнеет и рассеивается, как дым; тогда мы отказываемся от погони, а вместе с тем и от надежды.
В этих словах чувствовалась с трудом сдерживаемая мука, ведь Вильденроде лучше чем кому другому была знакома эта погоня за счастьем, которое он искал столько лет напролет; какими путями он стремился к нему — знал только он сам.
В этой прекрасной обстановке, среди весенней природы, где все дышало красотой и миром, его печальное признание прозвучало как-то странно. Вильденроде глубоко перевел дыхание, как будто хотел вместе со вздохом вдохнуть в себя мир и чистоту; потом он взглянул на розовое детское личико Майи, не задетое даже легким дыханием той жизни, которую он узнал до мельчайших подробностей; в темных глазах, смотревших на него, сверкали слезы, и тихий, дрожащий голос произнес:
— Все, что вы говорите, так грустно, дышит таким отчаянием! Неужели вы в самом деле больше не верите в возможность счастья?
— О, нет, теперь я верю! — горячо воскликнул Оскар. — Здесь, в Оденсберге, я опять научился надеяться. Это повторение старой сказки о драгоценном камне, который ищут тысячи людей по разным дорогам, в то время как он спрятан где-то в молчаливом дремучем лесу; наконец, один счастливец находит его; может быть, и я такой же счастливец! — и барон, схватив руку девушки, крепко сжал ее.