Своими руками
Шрифт:
Я киваю ему и киваю, слов его почти не слышу. Здоровой рукой больную держу и света белого не вижу.
— Тпр-ру! — остановил Ванька лошадей. — Приехали…
В больнице, как руку правили, накричалась я. Дощечку мне к ней навязали, на шею подвесили на бинтик. Потом в бане меня тётка, жена дядьки-инвалида, мыла. Платье моё, гимнастёрку постирала. Ночевала я у них. На вечеринку меня звали хозяйские дочки, а меня так сморило, что за столом не высидела, заснула.
Утром мне обужонку нашли, сандалики. Носочки беленькие уговорили взять. Платье дали, заставили надеть, только я отказалась. Дядька — Иваном Егоровичем его звали — рассмеялся, когда узнал, почему я гимнастёрку надеваю, взял и ремень мне широкий дал подпоясываться, а от сельсовета справку
— Вот бы у вас на речке жить — я обязательно моряком стал бы. А тут озерко малое — дно видать.
— Да поедем к нам, — приглашаю его.
Вздёрнулся Ванька, кепку на другую сторону свернул, посмотрел на меня, подумал и ответил:
— А правда, поедем! Эх, жалко, что с коровой не разогнать лошадь, — мы в три дня докатили бы.
Стал он меня пытать, где жить у нас будет. Я ему хоромы барские нарисовала, сказала, что корабли под нашим берегом пристают, что садись и плыви в любой край. Ванька на солнце перестал смотреть, подёргивает вожжи, шаг прибавляет лошади. Вижу, Бурёнке моей трудно поспевать за телегой, головой мотает, потная и слюна не держится, говорю ему:
— Вань, потише можно ехать? Корова потом покрылась. Сверни к воде, покормим её, подою и дальше поедем.
— Долго так ехать придётся, — ответил Ванька. — Холод наступит, корабли перестанут плавать.
— У нас они круглый год плавают, — говорю ему.
Смотрю, мой Ванёк задумчивый стал. Я ему байки сказываю, самой смешно до ужаса, а он улыбнётся криво так и опять думает да вздыхает тяжко. А солнце садиться стало, он и говорит:
— Знаешь, Олька, я не поеду сейчас. Иван Егорович меня в тюрьму за лошадь посадит. — Колхозная лошадь-то у него.
— А она цела будет, — говорю ему. — Напишем письмо, пускай присылает нарочного и берёт свою лошадь, а ты останешься.
Уговариваю его, а сама мечтаю, как хорошо-то нам будет. Ванька хоть и не мужик пока, а на лошади работать годится. Огород пахать будет, дрова возить, сено. На корабль-то кто его возьмёт? Остановились ночевать за деревней у омёта. Легли на телеге головой к голове. Разговариваем. Первый раз я так спать под открытым небом устроилась и не боюсь никого. Ноги у меня не гудят. Корова только сразу легла и вздыхает, наморилась шибко. Много километров мы проехали.
Наговорились. Я помечтала, что теперь легко и скоро доедем, порадовалась и заснула. И не знаю, долго, нет ли спала, только слышу: будят меня. Проснулась. Темень ещё, прохладно. Ванька перед глазами.
— Вставай, Оль. Я домой вертаюсь. Во сне мать видел. Она подошла и сказала вернуться, потому что дядю Ваню из председателей сельсовета снимут, а ему с одной рукой другую работу нельзя исполнять. Ты, — говорит, — иди потихоньку, дойдёшь. А я весной к вам приеду сам. Ты только мне письма пиши.
Ни слова я ему не ответила, слезой зашлась, лица не показываю. Отвязала от телеги Бурёнку, взяла мешочек и пошла без оглядки. Он мне кричит:
— Оль, ты не обижайся! Я тебя отвёз бы, только так нельзя. Оль, ты напиши, когда дойдёшь. Сразу напиши…
Дотопала я до дома и без его помощи и Бурёнку довела в сохранности. Ничего с нами не сталось. Посчитала я узлы на верёвке. Двадцать один день, ровно три недели шла я до дома. Мать уж вся исплакалась. Иван-то Егорович ей телеграммой сообщил, что скоро я приду, а меня после того опять нет и нет. Всякие думы ей в голову лезли, рассказывала. Там-то край война не трогала, люди коров держали, а на нашей земле немец
— Хорошо, — говорю, — дошла. Меня то подвозили, то провожали.
— Замерзла, поди? Ночи холодные стали.
— И ни разочку не замёрзла, — отвечаю ей. — Меня Бурёнка своим теплом согревала.
— Неужели нечего тебе рассказать матери?
— Некогда мне, мам, — говорю. — Мне идти надо.
Спохватилась: что мелю-то я. От матери идти куда-то надо. Это дорога в голову засела. Мать рассмеялась и говорит:
— Не уйди смотри от меня ночью. Закрыть тебя надо под запор.
Корова моя ревёт. И не понять мне, радуется она или от своей деревни отчуждается. Сестрёнки мои траву ей несут, а она рогом на них замахивается. «Беды бы не было, — думаю. — Расскажу им, как она меня от ребят-драчунов спасла. Они опасаться будут».
И рассказала им. Шла когда я, уже после встречи с Ванькой чубатым, который моряком хотел стать на нашей реке, в одной деревне три чумазых поглядели на меня, спрашивают: «Эй, девка, ты чья?» Я иду себе и не гляжу на них. Один камнем швырнул, по ноге Бурёнке стукнул. Тут бабка встретилась, заругалась на них. Они её осрамили. «Ну, — думаю, — не отстанут они от меня, если старого человека не почитают». Иду и не знаю, что делать. Они как собаки: побежишь, увидят, что боишься их, — погонятся следом. Наступишь на них — испугаются сами. «Девка, отдай звёздочку, — требуют они, — не отдашь — с пилоткой отнимем».
За мной следом дядька верхом ехал. Бабка сказала ему заступиться за меня. Он отпугнул их. Спросил, откуда я и куда иду, поехал своей дорогой. А я вижу, что эти головорезы не унялись, мимо домов за деревню бегут. Не придумаю, что делать. Остановиться в деревне и ждать? День потерять. Решилась: пойду. Присмотрела палку суковатую на дороге, подобрала: иду, что будет. И как гадала, так и вышло: за деревней они на меня. В руках тоже хлобыстинки у них. «Отдавай пилотку!» — требуют. «Подойди только, голову размозжу!» — пригрозила я. «Нищая побирушка», — дразнят меня. «Тронете — из нагана стрельну, — пригрозила им. — Узнаете меня». Двое запутались, отстали на шаг, а самый задира ко мне. Я его по руке палкой. Он взвыл, отскочил и — с разбегу на меня. Я — Бурёнке под шею. Она как махнёт рогом по салазкам ему, как рявкнет и — на него. Рванула верёвку из вывихнутой-то моей руки. Рука хоть уже не болела, а досточку-то я не снимала. Вырвалась да за ним. Двое уж у крайнего дома, а третий рукой хватается за щеку, летит, падает. В канаву прыгнул. Бурёнка потеряла его, остановилась. Так вот и спасла она меня. А говорят, что коровы глупые, только и знают молоко давать. Рассказала я это своим девкам, бояться они стали и сколько времени прошло, пока привыкли.
Матери потом все дорожные страхи рассказала. Сперва про всё хорошее, а потом и о недобрых приключениях. Их мне тоже хватило. Сколько лет прошло с тех пор, а мать сойдётся с бабками и рассказывает им про эту историю и всё дивится, как это я в такие годы сумела довести корову и сама в живых остаться. И я теперь часто дивлюсь сама тому же.
Город какой-то я проходила, мужик один ко мне привязался, спросил, куда я путь держу, а я уж и забыла наказ деда Афони, сказала ему. Он и назвался попутчиком моим, повёл меня на ленинградскую дорогу, ведёт и заговаривает меня. Посмотрела я на него, а он как будто безглазый. Глаза есть, а пустые они. И руки нетерпеливые. Снуёт он ими, не знает, куда девать. Жутко мне стало. Спросила у него: