Святой патриарх
Шрифт:
Он заходил было по своей тюрьме, но она была так тесна, как клетка, и он остановился, видимо любуясь своим нежданным посетителем.
— Как же ты, сын мой, попал ко мне во узилище? — спросил он гостя. — Вишь, ко мне никого не пущают; даже вон царицыны посланцы — и те со мною разговаривают через оконную да дверную решётку. Онамедни сам царь приходил, да только походил около моея темницы и опять пошёл прочь. И Воротынский бедный, князь Иван, просился же ко мне в темницу; ино не пустили горюна; я лишь, в окно глядя, поплакал на него[78]. А как ты попал ко мне?
— Золотым ключом, — был ответ.
— А! разумею. А что ноне, сын мой, в Соловках творится, в обители святых угодников Зосимы-Савватия? — спросил Аввакум.
— Крепко стоят за двуперстие и Никона клянут.
У фанатика опять засверкали глаза при имени Никона.
— У! Никонишко, адов пёс! — всплеснул он руками. — Ты знаешь ли, как он книги печатал? «Печатай, — говорит, — Арсен, книги как-нибудь, лишь бы не по-старому». Так-су и сделали! О, будь они прокляты, окаянные, со всем лукавым замыслом своим, а страждущим от них вечная память трижды! Вить ты не знаешь, что у нас делается: за старую веру жгут и пекут, что баранов. Ох, Господи! как это они в познание не хотят прийти? Слыхано ли! Огнём да кнутом, да виселицею хотят веру утвердить! Хороши апостолы с кнутами! Разве те так учили? Разве Христос приказал им учить огнём, кнутом да виселицею? О! да что и говорить! Зато много ангельских венцов роздали новые апостолы — так и сыплят венцами.
А я говорю: аще бы не были борцы, не бы даны были венцы. Есть борцы! Ноне кому охота венчаться мученическим венцом, незачем ходить в Персиду, либо в Рим к Диоклетиану, — у нас свой Вавилон! Ну-тко, сынок (обратился он к Стеньке), нарцы имя Христово истово — Иисус, стань среди Москвы, перекрестись двеми персты, — вот тебе и царство небесное, и венец! Ну-тко, стань!..[79][80]
— И стану! — громовым голосом отвечал Разин (это был он), так что даже фанатик вздрогнул и попятился от него. — И стану среди Москвы, и крикну имя Христово.
Он был величествен в своём негодовании и, казалось, вырос на целую голову. Аввакум смотрел на него в каком-то умилении, в экстазе. Он сам был весь энергия и сила, а тут перед ним стояла теперь какая силища!
— Слышишь, Москва? слышите, бояре? я к вам приду — я везде найду вас! Ждите меня!
Разин остановился — его душило негодование. Потом он стал говорить спокойнее.
— Я прошёл теперь всю Русь из конца в конец — от Черкаска до Соловок: везде-то беднота, везде-то слёзы и рыдания, везде голод. А тут, на Москве-то! палаты, что твои храмы божьи. Да куда! богаче церквей. Не так залиты золотом и жемчугами ризы матушки Иверской, как ферязи да кафтаны боярские. А колесницы в золоте, а кони — тож в золоте — сущие фараоны! Там — корки сухой нету, а тут за одним обедом съедают и пропивают целые селы, целые станицы. Это ли правда? Это ли по-божески?
Аввакум стоял перед ним как очарованный и всё крестил его.
— Ох, сыночек мой богоданный! Степанушко мой светик! — шептал он со слезами на глазах.
Они долго ещё беседовали, и Аввакум со всею пылкостью, на какую только он был способен, с неудержимою страстностью своего кипучего темперамента изобразил такую потрясающую
— Будь благонадёжен, святой отец, — сказал он с свойственною ему энергиею, — мы положим конец господству притеснителей.
— Как же ты это сделаешь, чадо моё богоданное? — спросил Аввакум.
— Мы начнём с Дона, Яика и с Волги: тех, что голодают и плачут, больше, чем тех, что объедаются и радуются. Все голодные за мной пойдут, только надо дать им голову. А головой той для них буду я, Степан Тимофеев, сын Разин. Жди же меня, отче святый!
— Буду ждать, буду ждать, чадо моё милое, ежели до той поры не сожгут меня в срубе, — говорил фанатик в умилении, обнимая и целуя своего страшного гостя.
Разин ушёл, а Аввакум долго стоял на коленях и молился, звеня цепью.
VII. «За куклой — жених забыт»!..
Миновало лето. Прошло и около половины зимы 1664 года, и о молодом, пропавшем без вести Ордине-Нащокине уже и забывать стали. Не забывали о нём только отец несчастного да царь Алексей Михайлович. Не могла забыть и та юная боярышня, с которой он так грустно простился накануне рокового отъезда из Москвы.
Это была единственная дочь боярина, князя Семена Васильевича Прозоровского[81], шестнадцатилетняя красавица Наталья. Хотя она и оправилась несколько после постигшего её удара и тяжкой болезни — молодость взяла своё, однако она в душе чувствовала, что молодая жизнь её разбита. Куда девалась её живость, неукротимая весёлость! Правда, её похудевшее, томно-задумчивое личико стало ещё миловиднее, ещё прелестнее; но при взгляде на неё всем, знавшим и не знавшим её прежде, почему-то думалось, что это милое создание не от мира сего, что такие не живут среди людей и место их среди ангелов светлых.
Отец, боготворивший её, хотя угадывал сердцем, какое страдание подтачивает эту молодую жизнь, но он слишком уважал святость её чувства и с грустью молчал, будучи уверен, что всесильная молодость всё победит, что богатства молодости так неисчислимы, так неисчерпаемы, что их никакая сила, кроме смерти, не ограбит, даже не умалит.
Девушка тоже молчала. Чувство её и её горе были слишком святы для неё, чтобы в эту святыню мог заглянуть чей бы то ни было взор, даже взор отца или матери.
Однажды, за несколько дней перед Рождеством, отец, желая её развлечь, накупил ей очень много подарков и разных нарядов, самых изящных, самых дорогих, какие только можно было найти в Москве. Девушка горячо благодарила отца, целовала его руки, голову, лицо, обнимала его, но тут же не выдержала и расплакалась, горько-горько расплакалась.
— О чём ты, дитятко моё ненаглядное, радость моя единая, о чём же? — испугался и растерялся злополучный отец.
— Батюшка! милый мой! родной мой! — плакала она, обливая слезами щёки растерявшегося князя. — Знаешь, мой дорогой, о чём я хочу просить тебя?