Святой патриарх
Шрифт:
IX. Беглец Воин в Венеции
Князь Прозоровский напрасно, однако, тешил себя надеждою, что всесильное время и молодость, которую никогда нельзя ограбить — так она богата и всемогуща, — возвратят ему его прежнюю весёленькую Наталеньку. Время ещё не успело затуманить и вытравить из её сердца светлые образы её первого девического счастья, которое она сама погубила своим безрассудством, а молодость, на забывчивость которой он надеялся, молодость, которая везде, в самой себе, в самой этой молодости, найдёт новые источники счастья, как богач новые капиталы, эта молодость слишком бурно чувствовала пережитое
Она скоро поняла, что гонцы, посланные в Польшу от царя, что намёки отца на то, что он, которого она погубила, — жив, что это — куклы, которыми её, как маленькую, хотели обмануть, развлечь. Она всё поняла — и ей захотелось умереть. Но смерть не шла к ней. Так надо похоронить себя заживо. Надо уйти от мира, от людей, чтоб ничто не напоминало ей о жизни, о её радостях, которые она похоронила вместе с тем, кого любила.
Прозоровский наконец должен был сознаться дочери, что молодой Ордин-Нащокин действительно пропал без вести: никакие царские гонцы не в состоянии были найти того, кого уже не было на свете.
Девушка, казалось, несколько успокоилась на этом. Странное, но свойственное любящим успокоение: так не достанется же он никому, как не достался ей. Теперь её уже не будет мучить мысль о красавицах-еретичках, о польках: её Воин не достанется им.
Не достанется же и она никому! Монастырь, черническая ряса, клобук, тёмная келья — вот кому она достанется! Там она будет за него молиться, его ждать в предсмертный час, чтоб там с ним свидеться, там, за гробом.
Она стала торопить отца — отдать её в монастырь, и именно в Новодевичий, где похоронена её мать. Как ни плакал отец, она оставалась непреклонна.
— Батюшка! — утешала она его. — Всё же я останусь твоей дочерью — ты будешь ездить ко мне, видеть меня. Ежели что и переменится — так только имя моё: я уж тогда не буду княжной Натальей, а инокинею или старицею Надеждою.
И она была пострижена и действительно получила ангельский чин под именем Надежды. Все инокини и белицы навзрыд плакали в церкви, когда её прелестное, бледненькое личико выглядывало из-под чёрного монашеского покрывала и на возгласы постригавшего её святителя Ионы: «откуду еси притекла в обитель сию» — или «подаждь ми ножницы сия!» — она кротко отвечала или покорно нагибалась, чтоб поднять бросаемые святителем на пол, по чину пострижения, ножницы.
Но как плакал её отец — этого словами люди никогда не сумеют передать.
Между тем вскоре после её пострижения вот что случилось.
В то время, когда у московских послов кончились переговоры с польскими комиссарами о мире, с обеих сторон последовал обмен пленных и беглых.
Обыкновенно партии этих полоняников пригонялись в Москву, в подлежащий «разряд», а из «разряда», после переписки, их препровождали в патриарший дворцовый приказ для допросов: не осквернился ли кто в полону скоромною пищею, не переменил ли веры, не держал ли там папежскую или иную веру, не бывал ли у «латынского ксенжа» на исповеди или в костёле, не бирал ли «секрамент» вместо причастья, или даже «не бусурманен» ли и т. д.
В числе присланных таким образом в патриарший приказ для допроса был один крепкий старик, который, как оказалось, находился в полону около сорока лет!
Подьячий патриаршего приказа, записывавший его «распросные речи», глазам своим не верил, чтобы можно было вынести то, что вынес на своём веку этот старик и остался жив и бодр.
Вот что говорил он в своих «распросных речах»:
— Зовут меня Варсунофей старец. Родина моя город Москва. В детстве моём отец взял меня в Киев и отдал учиться грамоте. По возросте был я в дьячках
— Как! — удивился подьячий, закладывая перо за ухо. — За царяградцаго, а не за нашего святителя, за московского и всеа Русии?
— Нету, батюшка, как было, так и сказываю, словно на духу.
— Ох, уж эти хохлы! — вздохнул подьячий. — Ну, говори дальше.
— Так молил он, Иев, сказываю, за патриарха Кирила да за архимандрита печерского за Елисея Плетенецкого, — продолжал допрашиваемый. — А переманатка и манатья на мне не положена, потому что в большой иноческий образ я не пострижен.
— А как там, у хохлов, крестют? — спросил подьячий.
— По-хохлацки, батюшка, по киевской вере: в крещенье обливают, а не погружают — оттого хохлы и слывут обливанцы, и миром, и маслом помазуют. А постригшися, я не причащался. И я про то отцу своему духовному, что я секрамент дважды принимал, сказывал и отец же духовной положил за то на меня епитемью на два года. А идучи я от Николы в Васильков, и взяли меня в поле в полон нагайские тотаровя, будет тому ноне лет сорок, и свели меня с протчими полоняники в Крым, а из Крыму свели в Козлов город, а из Козлова продали на рынке в Кафу, а из Кафы продали в Царь-город, и в Царь-городе посадили на катаргу, и был я на катарге лет с тридцать; будучи ж я на катарге, по середам и по пятницам и в великие посты и мясо и всякую скверность едал, а не бусур-манен и от христианския веры не отступил. И будучи на катарге в море, отгромили нас шпанского короля немцы, и шпанского короля владетель дука Ференц, дав мне лист, от себя отпустил. И будучи я в шпанской земле, у ксенза бывал и секрамент не раз бирал, и в костёл хаживал, по шапской католицкой вере маливался, по середам и пятницам и в великие посты и в иные посты мясо и всякую скверность едал, а у отца духовнаго не бывал. А из шпанской земли ушёл во францужскую землю, а изо францужския земли шёл берегом в тальянскую землю, в город Лигорны, а из Лигорны в Рим, и был в Риме двадцать ден, и по папину веленью ксенж исповедывал, а секраменту не имал; и будучи в Риме, веру держал римскую и до костёла хаживал. Из Риму пошёл в осень, о Михайлове дни, в прошлом году, и шёл через Веницею, и в Веницеи взяли меня на катаргу; да с катарги меня выкупил русский человек, нашего боярина Афанасья Лаврентьича Ордина-Нащокина сын, Воин Афанасьич…[88]
При этом имени как будто что-то дрогнуло в приказной палате… У подьячего, записавшего «распросные речи» старца Варсунофия, перо выпало из рук, и он с изумлением, не то с испугом, вскочил с места; сидевший за другим столом и что-то писавший приказный, по-видимому, дьяк патриаршего приказа, сухой и лысый старик, тоже вскочил с места…
— Как! Воин Афанасьич, говоришь? — радостно воскликнул он. — Так он жив?
— Живёхонек был, милостивец батюшко! пошли ему Господь здравия на многи леты, — отвечал допрашиваемый, не понимая, в чём дело.
— И ты его сам видел и говорил с ним? — допытывался дьяк.
— И видел, батюшко, и говорил.
— Слава тебе, Господи! — перекрестился дьяк набожно. — Вот радость-то будет благодетелю моему, Афанасью Лаврентьичу! А уж по нём давно и сорокоусты читают по монастырям… Ах, Господи! Да расскажи же, старче, как дело было… Садись, старичок… Проша! дай ему стул!
Подьячий, которого назвали Прошей, тот, что записывал со слов старца «распросные речи», метнулся по приказу, достал и притащил стул.
Возвышение Меркурия. Книга 4
4. Меркурий
Фантастика:
героическая фантастика
боевая фантастика
попаданцы
рейтинг книги
Отморозок 3
3. Отморозок
Фантастика:
попаданцы
рейтинг книги
Дремлющий демон Поттера
Фантастика:
фэнтези
рейтинг книги
