Святой патриарх
Шрифт:
Между тем молоденькие пахолята таскали на стол белые хлебы, кувшины с цветными питьями, ковши, солоницы; нанесли горы зелёных свежих огурцов, вяленой рыбы, пирогов.
Мимо двора, по дороге, гурьбой бежали хохлята. Они радостно подпрыгивали, размахивали руками
— Козаки йдуть! Татар везуть! — слышались их звонкие голоса.
— Гетьман! Гетьман иде!
Брюховецкая встрепенулась и испуганно поглядела вдоль большой, тянувшейся в гору дороги. Она не ожидала так скоро своего мужа, и эта неожиданная весть, что он идёт, и радовала, и пугала её. Неужели поход кончен? Не может быть; он не надеялся так скоро вернуться. Притом же она замечала в последнее время, что он часто и долго о чём-то тайно совещался с своими полковниками, рассылал во все концы гонцов и, видимо, что-то таил от неё. Но она и не старалась
Действительно, скоро показались толпы конных и пеших. Они поднимали невообразимую пыль по дороге. Слышались громкие голоса, смех, иногда выкрикивалось начало песни, которая тотчас же и обрывалась. Что-то недоброе слышалось в этих звуках: такой сумятицы при гетмане никогда не было слышно… Это не гетман едет… Нестройная толпа приближалась к гетманскому дому. Русальные песни замолкли, и толпы гулявшего народа, бабы с черепками и ковшами, дивчата в цветах и парубки с ветками любистка в руках или с люльками в зубах сыпнули навстречу двигавшейся толпе. Заходившее солнце освещало всю эту пёструю картину косыми лучами и кидало длинные тени впереди толпы.
Виднее всех выдавался казак в багряном, словно кровь, кармазине. Он размахивал саблей и кричал:
— Шкода москалям верховодити! Годи вже! Попогодували мы их своим тилом? Чам им додому!..
У Брюховецкой и руки, и ноги похолонули. Странники поднялись и смотрели то на яркий кармазин, то друг на дружку с недоумением и страхом.
В багряном кармазине Брюховецкая узнала Василька Многогришного, родного брата генерального есаула Демки Многогришного. Ни того, ни другого она не любила за их пьяную необузданность и подслуживание, когда они трезвы.
— А! Пани боярыня! — злорадно воскликнул Василько, увидав Брюховецкую. — Идить, велможно боярыня, стричати своего мужа, пана гетьмана боярина! Он вин пьяный лежить на вози, упився казацькою та мищаньскою кровью и головы не зведе…
Брюховецкая стояла, дрожа от ужаса. В толпе между тем раздавались и пьяные голоса, и испуганные крики, и отчаянный вопль. «От-так голота! Повен виз бурякив наклала!» — «Ох матинко! О-о! Ивашечку мий, о-о-о!» — «Гуляй, голота, поки штанив черт ма!» — «Ой-ой! Ой лишеч-ко! Кров мертви забити!»
Показалась телега, запряжённая волами. Чем ближе подъезжала телега, тем очевиднее становилось, что она наполнена доверху мёртвыми человеческими телами. Ярко и страшно кричали глазу чёрные пятна крови…
— Приймайте, пани боярыня, вашего мужа! Разбудить его, крипко заснув! Поцилуйте его кари очи та чорни брови, зарак прокинеться! — раздался пьяный, злой голос Василька.
Брюховецкая ринулась к телеге, протягивая вперёд руки, как безумная. Телега остановилась. Брюховецкая, добежав до телеги, ухватилась рукою за высокую перегородку и, казалось, застыла. На телеге, поверх обезображенных трупов — то была побитая голотою, по подстрекательству Дорошенка, левобережная старшина — лежал, откинувшись навзничь, гетман Брюховецкий. Он был в одной только окровавленной и исполосованной в клочки рубашке: голота раздела его донага… На широкой, поросшей чёрными волосами груди блестел обрызганный кровью золотой крест… Виднелись голые подошвы мёртвых ног, перебитые дубьём колени, пробитые бока и обезображенное лицо с выскочившим из орбиты и висевшим на щеке левым глазом… И брови и усы остались целы…
Эти-то брови и усы и увидела несчастная жена его и, казалось, внимательно рассматривала их… В одно мгновенье безумная, поражённая ужасом мысль её перенеслась в Москву, в Кремль, и она увидела, как тогда, в первый раз, из-за тафты каретного окна, и эти длинные усы, и эти чёрные, дугою, брови… но только тогда под бровями были глаза… а теперь их нет… Вон один висит на щеке… Москва… Кремль…
Из груди её вылетел глухой стон, как бы сквозь крепко сжатые губы, и несчастная женщина грохнулась наземь, взмахнув руками, как крыльями…
— О господи! О-ох! — кто-то
— У-у! Та и гаспидськи ж нижки! От ноги! Мов у дитинки, таки маленьки, ув одну жменю заберёшь! — дивился пьяный голос маленьким ножкам, выглядывавшим из-под юбки упавшей на землю боярыни…
Глава XVII. КАЗНЬ СТЕНЬКИ РАЗИНА
Прошло три года. Многое из того, что было три года назад, было забыто или вспоминалось с меньшею остротою памяти и чувства: острые боли утраты или разбитых надежд заменились тихой грустью воспоминаний; радость замела собой старые следы горя; новое горе потемнило некогда яркую, светлую радость, смерть заменила жизнь; новая жизнь стала на то место, где ещё недавно стояла смерть со всеми её ужасами. А в общем мир божий был всё тот же: всё то же было небо голубое, так же светило солнышко, так же зеленела зелень, пели птицы, колосилась рожь, как и тогда, когда молодая боярыня Брюховецкая ждала из похода своего Иванушку. И Москва осталась всё та же, как и весь остальной божий кир. Вон она, и старое, и малое, сапог и лапоть, кафтан и сермяга, стремится куда-то за город, за Рогожскую заставу. Вероятно, встречать кого-нибудь. Уж не Никона ли? Нет, его надо было бы ждать не со полудня, а со полуночи: он где-то там в заточении, у Бела озера. Не Аввакума ли? Нет, он ещё полуночнее. А может, нового гетмана на место убитого? Нет, говорят, что донские казаки везут воровского атамана, самого страшного Стеньку Разина. Москве радость — новое зрелище.
Выступил за Рогожскую заставу и отряд стрельцов. Впереди отряда шёл стрелецкий сотник, тот самый, к которому пять лет назад, во время свирепых морозов, в день суда над Никоном, упал на шапку мёртвый голубь: это был ражий мужчина со шрамом через всю щёку, полученным им от литовской сабли, вязьмитин Ондрейко Поджабрин. Стрельцы должны были встретить ужасного гостя, имя которого прошло трепетом через всю русскую землю. За стрельцами громыхала коваными колёсами и звенела цепями необыкновенная телега, вся выкрашенная чёрною краской, с возвышавшеюся на месте сиденья высокою чёрною виселицею. Далеко из-за народа виднелась эта подвижная молодецкая «изба не мшоная и не вершоная», и далеко слышно было резкое погромыхивание цепей, ввинченных в столбы виселицы и в её толстую перекладину. По бокам телеги шло шестеро палачей с блестящими широкими топорами на плечах, по три палача с каждой стороны. Рукава красных рубах их были засучены на мускулистых, словно из плетёных жил, руках, вверх за локти.
Когда стрельцы расчистили впереди телеги скучившиеся вдоль дороги толпы народа, то невдалеке показался отряд всадников в высоких, с вылетами из красного сукна, курпейчатых шапках, с пиками в руках и винтовками и стрелами за плечами. И они также конвоировали телегу; только их телега была не пустая: в ней сидели рядом два человека, скованные по рукам и по ногам и, сверх того, прикованные толстыми цепями к краям телеги. Они были похожи друг на друга, как два родные брата, только у старшего, более плечистого и в окладистой бороде с яркою проседью, глаза были невиданные: они, казалось, не были ни свирепы, ни дерзки, но необыкновенно спокойны, а между тем, когда они глядели на человека, то человек невольно пятился от них, а собаки от взгляда этих глаз визжали, как от неожиданного удара палкой. На нём было богатое, с золотым шитьём, платье, хотя пообтёртое цепями, а местами запачканное. Другой был одет проще.
Обе телеги остановились одна против другой. Стрелецкий сотник подошёл к сопровождавшему вторую телегу богато одетому казацкому атаману и проговорил:
— По указу великого государя, вору, злодею и изменнику Стеньке прислана позорная колесница, на чём ему, вору Стеньке, в Москву въехать.
Он глянул на сидевших в телеге арестантов и с дрожью попятился назад. Он узнал ужасные глаза: это были те глаза, глаза неведомого казака, которого он, Ондрейко Поджабрин, шесть или семь лет тому назад видел выходившим из кельи Никона патриарха в Воскресенском монастыре, «буркалы», ещё и тогда необыкновенно поразившие Ондрейку. Как будто огонь прошёл по нём и холод разом, и волосы под шапкой зашевелились. «Так вот кто это был у Никона… вот с кем этот еретик водился… Так вот откуда и три персты!» Эти мысли ожгли Ондрейку, он растерялся.