Святой патриарх
Шрифт:
— Встань, боярыня! Выслушай стоя царскую титлу и указ! — сказал Иоаким торжественно.
— Не встану; я встаю токмо перед титлою царя небесного, — был тот же ответ упрямой боярыни.
Архимандрит откашлялся и взглянул на Лариона Иванова. Тот стоял навытяжку, ожидая царской титлы. Экое великое дело! Титла царёва…
— Великий государь царь Алексей Михайлович всея Русии указать изволил… — громко провозгласил архимандрит и остановился.
— Ну, досказывай, чернец! — кинула слово гордая боярыня.
— Указать изволил:
— Только-то? — презрительно улыбнулась боярыня, не переменяя своего положения. — Я сама себя от него и от смрадного боярского сана давно отгнала.
— Не гордись, не гордись, боярыня!
— Ты гордишься своим холопством у царя, а не я.
— То-то не умела ты жить в покорении, но утвердилась в прекословии своём; так полно тебе жить на высоте, сниди долу… Встань и иди отсюда…
Морозова продолжала лежать и только усиленно перебирала чётки. Стрельцы из другого покоя робко просовывали в дверь головы, чтобы взглянуть на боярыньку… «Эко лебёдушка белая!.. Поди, вить и спрямь святая, и царя не боится… эка красавица!..»
— Встань и иди! — настаивал Иоаким.
— Не пойду… силой, аки мёртвую, вынесете, — был ответ упрямицы.
— Ах ты, господи! — Иоаким даже руками ударился об полы.
— И впрямь нести надоть, — посоветовал Ларион Иванов, — долго ль ещё короводиться нам тутотка! Вон скоро свет.
В окна уже действительно заглядывало морозное утро. Дождь и снег перестали: ветер дул с полуночи, сиверко. Истомились и стрельцы.
— Позовите рабынь! — приказал им архимандрит. Стрельцы метнулись искать «рабынь» и скоро привели Степаниду Гневную и Анну Амосовну. Те со слезами бросились целовать руки у своей госпожи.
— Полно, полно, голубицы мои! Не плачьте! — с чувством говорила Морозова. — Не плачьте, а радуйтесь за меня… я больше не боярыня: от меня не смердит кровью…
— Матушка наша, святая ты наша! Золот перстень! — плакались «рабыни».
— Сымите её с ложа и посадите на седалище сие. Иоаким указал на стоящее у постели высокое обитое золотою матернею кресло.
— Сымите меня, голубицы мои! — сказала, в свою очередь, и Морозова. — Я не повинуюсь еретикам, так пущай несут меня силою.
— Что ты, что ты, золот перстень!
— Сымите, други мои, я повелеваю вам! — настаивала боярыня.
«Рабыни» повиновались и бережно усадили свою госпожу в кресло. Иоаким позвал четырёх стрельцов, стоявших у дверей. Они робко вошли и поклонились хозяйке.
— Здравствуйте, миленькие! — ласково отвечала она им поклоном.
— Возьмите и несите из дому, — распоряжался Иоаким. Стрельцы нагнулись, осторожно приподняли кресло с молодою боярынею и понесли через все богатые палаты к выходу.
За креслами шла Урусова, повторяя: «Я не отвергнуся тебе, сестрица… Апостол Пётр отвергся и, изшед вон, плакася горько, а я не отвергнуся…»
Тут же шли Степанида
Из внутренних покоев показалось испуганное лицо юноши: это был сын Морозовой, Ванюшка, Иван Глебович… Мать не видала его и не оглядывалась: она думала, что он спит…
«На новой лошадке», на иноходце и на черкасском седельце хотел голубчик ноне ехать к Дюрьдиньке в гости, — вспомнилось ей вчерашнее прощание с сыном, — и он, и Дюрдя сиротки теперь, да добро: богородица не нам чета, лучше их, матушка, взростит…»
Ванюшка молча в спину поклонился матери и закрыл лицо руками…
Когда Морозову вынесли на крыльцо, было уже совсем светло и холодный ветер трепал голые ветви деревьев. В доме и на дворе раздались вопли и причитания. На улице, против ворот и дома знаменитой боярыни, тоже толпились любопытствующие и слышались неприязненные возгласы:
— Что это, дневной грабёж! Боярыню из своего дома выбивают! Эки нехристи!
— Матушка! Куда её несут, голубушку? Хоронить живую, что ли?
На крыльце верная челядь успела накинуть на опальную боярыню с сестрою по тёплому платку и по шубейке.
— Прощайте, миленькие! — кланялась Морозова на все четыре стороны. — Молитесь обо мне, за крест хочу пострадать.
— Прощай, матушка боярыня! Молись за нас, грешных!
— Матыньки! Да что ж это такое будет, голубчики? Ноли Литва на нас пришла?
Возгласы неслись со всех сторон, и каждый из этих возгласов, словно порыв ветра, говоря иносказательно, обрывающий листья со старого дуба, отрывал у Алексея Михайловича народную любовь и доверие.
Морозову перенесли через двор и внесли в так называемые людские хоромы.
Войдя в хоромы, Иоаким приказал стрелецкому десятнику подать кандалы. Звук желёз, вынимаемых из мешка, заставил Урусову вздрогнуть, но Морозова обратилась к сестре со взором, сияющим радостью.
— Слышь, сестрица! Слышишь, Дунюшка!
— Слышу, сестрица! О-ох!
— Не охай, а радуйся, Дуня милая! То наши новые чётки звенят… Ах, как радостно звенят они ко господу!.. Лучше колоколов звонят… Каждый их звоночек слышит ухо Христово, до сердца божия звонят звоночки-те эти…
— Ах, сестрица!
— Так, так, Дунюшка! Это наша молитва, цепи-те, путы Христовы…
Стрелецкий десятник стоял нерешительно, держа в руках железа. Его добродушное лицо с вздёрнутым носом и вообще мало сформировавшимся профилем заливалось красными пятнами стыда…
— Что ж стоишь? Куй, — хрипло сказал Иоаким.
— Царёва воля, заковывай, — повторил и Ларион Иванов, не глядя на Морозову.
— Куй, миленькой! — ободряла десятского Морозова. — Куй, исполняй волю царёву, токмо не при них… Вон отсюда! — крикнула она на архимандрита и на Лариона Иванова. — Вон, Пилаты! При вас, на ваших глазах не обнажу ногу моею, не обнажу, во еже мне и умрети…