Святой патриарх
Шрифт:
Подали патриарху сосуд и сучец. Патриарх приблизился к ней, творя молитву. До этой минуты она висела на руках сотников, которым даже приятно было держать «таку цыпочку», но тут она выпрямилась и сверкнула глазами.
Крутицкий митрополит протянул было свою жирную руку, чтобы приподнять треушок от клобучка, падавший на мраморный лоб боярыни, дабы патриарху удобнее было помазать её маслом, но упрямица гордо отстранила руку митрополита.
— Помни, чернец: я боярыня, боярыня Морозова! — сказала она с достоинством.
Рука митрополита опустилась, как обожжённая…
— А кусается, — лукаво шепнул думный Ларион своему соседу архимандриту
— Сущая крапива, — улыбнулся на это архимандрит.
— Я хотел токмо треушок поднять, — бормотал, оправдываясь, митрополит.
— То-то, не забывай моего боярского чина, — повторила боярыня.
Но патриарх приблизился к ней и омочил сучец в масло. Морозова, удерживаемая сотниками, взмолилась с воплем отчаяния:
— О-о! Не губи! Не губи меня, грешницу, отступным маслом.
Лицо патриарха покрылось краской негодования.
— Молчи! Ты поносишь святое миро!
— Не святое оно, отступное… О! Уйди от меня… Ужели одним часом хочешь погубить весь мой труд!.. Отступи, удались! Не требую я вашей святыни.
И она отворачивала назад голову, билась в руках стрельцов, как пойманный голубь, звеня железами.
Патриарх отступил и передал сосуд митрополиту: дрожащие руки его могли пролить священное миро. Он сам весь дрожал.
— Уведите вражью дочерь с глаз моих долой! — заикался старик. — Она ещё отведает сруба.
Морозову увели. Когда она выведена была на крыльцо, то услыхала звяканье ещё чьих-то кандалов. То вели ещё двух колодниц.
— Дунюшка? Это ты?
— Я, сестрица, — отвечала радостно Урусова, которую тоже вели к патриарху.
Морозова и Урусова бросились было друг к другу, но стрельцы, конвоировавшие их, не пустили.
— О! Так ты жива ещё! Не сожгли? Не удушили?
— Жива, сестрица.
— А кто с тобой?
— Это я, — отвечал женский голос, — али не узнала меня, Федосьюшка.
— Акинфеюшка! Милая! И ты в узах?
— В узах Павловых, миленькая, радуюсь!
— Слава тебе, создателю… Дерзайте же, миленькие! Дерзайте именем Христовым: той бо победи мир… Дерзайте!
Колодниц развели силою.
— И Анисьюшку боярышню взяли волци! И Устиньюшку взяли, поволокли в Боровск! — кричала уже с крыльца Акинфеюшка.
— А мать Меланию?
— Мать Мелания здравствует!
Стрельцы зажали рот Акинфеюшке.
Когда во Вселенскую палату ввели Урусову и Акинфеюшку, патриарх встретил их сердито.
— И вы во след оной же волчице? — спросил он, приближаясь к колодницам.
— Неведома нам волчица, а ведомы токмо волци, — отвечала княгиня.
Патриарх велел подать освящённое масло.
— Княгиня! Оставь свои заблуждения, — заговорил он более спокойно, — покорись царю и освящённому собору, и тебя возвратят мужу и детям.
— Нету у меня мужа, — отвечала раскольница, — топор разве будет моим мужем, а брачным ложем плаха.
— А ты, боярышня, за ними же? — обратился патриарх к Акинфеюшке, отворачиваясь от Урусовой.
— Я жениха ищу, — отвечала та спокойно. Акинфеюшка смотрела теперь далеко не тою, какою мы видели её более четырёх лет тому назад в Малороссии, в городе Гадяче, в гостях у гетманши Брюховецкой, когда Акинфеюшка вместе с другими странницами и странниками возвращалась из Киева, куда они ходили на богомолье. Тогда она смотрела загорелою, с энергическим лицом и задумчивыми в то же время глазами, черницею, которая ходила из конца в конец русской земли, ища себе «жениха», как она
Питирим, поглядев на ту и другую колодницу и видя, что словесные увещания и тут ни к чему не поведут, решился скорее укротить их строптивые сердца священным миром. Обмакнув сучец в масло, он потянулся было к Урусовой.
— Не подходи! Не подходи! — закричала она, вырываясь из рук стрельцов.
Силясь вырваться из грубых рук, которые всё-таки старались держать её «полегше, молодешенька уж она больно, хрупенька, пухлое тельцо мягконько, что у ребёнка», она нечаянно сорвала с себя фату!.. Покрывало и повязка спали с головы… Пышная русая коса снопом развалилась по плечам и спине, точно рожь спелая…
И стрельцы, и духовные власти, увидев женскую косу, пришли в ужас: обнажить от покрова женскую голову в то время считалось величайшим позором и преступлением…
— Батюшки светы! Волос бабий! Ах! Что мы наделали! — ужаснулись стрельцы.
— Святители! Бабу опростоволосили! Да за это и в аду мало места…
— Ах, господи! Что ж это такое будет?!
— Власы женски… перед чернецами… коса… грех какой! — растерянно бормотал патриарх. — Уведите, уведите её! Ах!
«Экое добро пропадает, ни она себе, ни другим», — огорчался в душе Ларион Иванов, глядя вослед уводимым женщинам и созерцая всё ещё не прикрытую роскошную косу Урусовой.
— Н-ну зелье, ах! — едва передохнул Питирим. — Да легче со львом в пустыне состязаться, чем с бабою… Ну, зелье!..
Глава XII. В ЗАСТЕНКЕ
На следующую ночь к ямской избе собрались бояре: князь Воротынский, князь Яков Одоевский и Василий Волынский[52]. Им предстояло трудное государское дело, пытать трёх баб: боярыню Морозову, князя Петра Урусова жену Евдокию да дворянского рода Даниловых девицу Акинфею. Диву дались бояре, рассуждаючи о том, что ныне творится в московском государстве, а особливо в царствующем граде Москве: «Бабы взбесились, всё-таки до единой перебесились и бабы, и девки». Забрали себе в голову — шутка сказать! — идти за Христом да так и прут и на всё фыркают: боярыни фыркают на боярство, княгини и княжны на княжество, стрельчихи на стрелецкую честь. На-поди! Говорят, что Христос-де и царского роду был, а жил смердом, мужиком, ходил, мало без сапог, без лаптей и спал, су, под заборами, а питался-де под окнами, где день, где ночь жил. А об боярстве-де и у него да о княжестве и помину не было, и кругом-де него все были мужики и смерды, рыбаки да пастухи. И кинулись это бабы все добро делать: сами нищих одевают и моют, боярышни им шти варят да хлебы пекут, срам да и только.