Святые Горы (сборник)
Шрифт:
— Все хлопочете, ваше превосходительство, дражайший Василий Андреевич, время свое и чиновников тратите. А напрасно! Лет сорок назад, при матушке-императрице, вашего бы g'enie отстегали шпицрутенами на славу, хоть закон о вольности дворянской с 1762 года запрещал это делать, и в Сибирь навечно сослали за половину преступлений против общественной нравственности, которые он совершил, и за связь — да, за связь, кстати, тесную — с политическими преступниками. Случаев подобных десятки. Мои люди с удовольствием перечислят их, коли на то будет у вас охота слушать. А между тем монарх милостив и на шашни те взирает
Это «позволяли-с» — фантасмагорическое и абсолютно нерусское, вроде латинской прописи желудочного средства, совершенно доконало Жуковского. Он сник и прекратил беседу. И то правда! Ёй-ей, отстегали бы шпицрутенами! Вдобавок Жуковский разнервничался оттого, что он не мог припомнить, кто такой граф Клаусон. А выяснить у самого Бенкендорфа стеснялся. Черт побери! Откуда он выкопал Клаусона?
Вечером, возвращаясь после бала и маскарада у Энгельгардта, Жуковский спросил у Ивана, который не разлучался с ним от самого Бородина:
— Больно ли бьют шпицрутенами?
— Не приведи господь, Василий Андреевич, — ответил Иван, встрепенувшись от каких-то дальних видений, — до кости прошибает.
— А из чего их режут, — поинтересовался Жуковский, — из какого дерева?
— Спиной не довелось попробовать, рукой не трогал, бог милостив! — и Иван, перехватив вожжи, мелко закрестился. — Благодаря вам, Василий Андреевич.
Жуковский, где ехал, там велел встать, вылез из коляски, кликнул будочника, шедшего мимо, отвернул полу шубы так, чтобы в глаза бросились звезды на фраке.
— Из чего шпицрутены режут, служивый?
— Из сырых тальниковых палок, одна и одна вторая аршина длиной и в палец особы мужеского пола шириной, ваше сиятельство, — отрапортовал будочник, выпучив глаза и нимало не поразившись внезапному вопросу.
Жуковский потом долго не мог видеть свои крепенькие коротковатые пальцы. Он не единожды убеждал державного в том, что Пушкин — g'enie. Это он, как попугай в золотой клетке, упорно твердил во всех комнатах дворца о негативной реакции просвещенной Европы, о возмущении иностранных послов, которое, безусловно, последует, если с Пушкиным что-либо случится. И в том не ошибался. А царь ему отпарировал со знакомым фрунтовым юмором:
— Брат Александр Павлович действительно прислушивался к мнению Шатобриана и мадам де Сталь. Но мне, Василий Андреевич, любопытно мнение лишь одного человека.
— Кого же, ваше величество? — не сдержался Жуковский, нарушая этикет и втайне, страшась в том признаться самому себе, возжаждав услыхать свою фамилию, однако сразу осознав, сколь тщетна подобная надежда.
Царь протянул эффектную паузу, догадываясь, что творится в душе поэта, и, не без внутреннего наслаждения терзая самолюбие его, сказал:
— Государя-императора… Николая Павловича! — и тихонько, но с каким-то грубоватым прихлипыванием расхохотался шутке, которая между тем являлась самой
Жуковскому оставалось только поклониться, убрав огорченный взгляд в сторону. Но Сверчок опять не желает ничего знать, опять не признает никаких обстоятельств, опять не желает ничего учитывать, хоть сам при дворе потерся довольно. Господи, и откуда такая напасть — быть учителем и покровителем подобного чудовища!
Жуковский нахмурил высокое чело, изрезанное жирноватыми морщинами.
— Не хочешь внять голосу рассудка! Зачем насмешничаешь? Как же мне сберечь тебя и Наталию Николаевну, коли ты так себя ведешь?! — горестно воскликнул Жуковский, ощущая каким-то шестым чувством, что сейчас переубеждать Сверчка бессмысленно, что линия поведения им давно выработана и каменную решимость на сей раз вряд ли сломить.
Пальцы Жуковского беспощадно смяли невесть откуда взявшуюся перчатку. Он отшвырнул черный комок в угол. В то мгновение Пушкин простил ему все — и скудную осведомленность в делах государственных, и наивность политическую, и излишнюю щепетильность, и детский эгоизм, и презренное стремление к комфорту, и попытки влиять на него по приказу царя, и, верно, жалкие, верно, смущенные хлопоты. Простил за любовь, за небесную душу. Но любит ли он меня на самом-то деле?! Иль только слог мой любит? Нет, любит, любит. Он страдал без любви, он хотел, чтобы его любили. А нынче, когда он отряхнул прах прежнего бытия и приблизился к порогу нового, более, чем когда-либо, нуждался в том.
— Что ты надо мной плачешь, Жуковский? Я ведь пока жив-здоров, слава богу, и не побежден.
— Да, ты жив! Но поступаешь ли ты как нравственный человек и христианин?
— Брось, Василий Андреевич! Когда история потребует тебя к ответу, ты объясни ей, этой гулящей бабе, этой куртизанке, этой Марион Делорм, что я чист! Я не замышлял убийства! И не замышляю! — Пушкин нахмурился, и его желтоватые глаза вспыхнули мятежным огнем. — Кто станет обвинять Шекспирова принца Хамлета в том, что он подвел под топор двух негодяев— Розенкранца и Гильденштерна? А о победах не тебе, извини, судить. Ты не Ермолов, — жестко оборвал Пушкин.
Жуковский поднялся, тронул бледной кистью вздернутое плечо Сверчка и приник губами к самому его уху.
— Обратись к царю, Александр! Пожалей себя, не фрондируй. Что они с тобой сделают! Ведь утопят в грязи, измарают, изгадят же все. Не отягощай своей участи. Обопрись на государя. Он не подведет. Смирись, солги, наконец, покайся перед царем в своей несдержке. Нессельродиха против тебя диким оком сверкает. Кавалергарды шпажонками пол истыкали. Барятинские да Трубецкие местью грозят. Ты ж их знаешь!
Но Сверчок не понимал Небесной души.
— В чем мне каяться?
— Да во всем… — Небесная душа перебила Сверчка.
— И зачем мне лгать? — опять принялся за свое Сверчок. — Куда ты клонишь? Что ты мне советуешь, Василий Андреевич, побойся бога. Я не допустил, чтобы достоинство мое как поэта и человека опорочили. Зачем же мне лгать, юлить, выкручиваться? Ответствуй, зачем же мне лгать?
— Ничего, у нас можно, — захлебнулся в слезливой надежде Жуковский.
— Чтоб не было скандалу? Так они сами втоптали себя в грязь. Они низкие люди, трусы, особливо старик, подлые, ничтожные твари…