Сыновний зов
Шрифт:
Грибное гуляние
Шел березняком, слушал заливистого зяблика. И вдруг почувствовал, будто кто-то пристально смотрит на меня. Глянул по траве — руками всплеснул. Батюшки! Грибов-то сколько, того и гляди невзначай зацепишь какой-нибудь. Ну совсем как бы грибное гуляние…
Вот холостежь-обабки куда-то повалили, и все хмельные, развеселые. Ишь, в обнимку двое идут, чай, нестойко ноги держат. А наискосок через дорожку тоже обабок — шляпа набок, грудь колесом, и сам он удалым молодцом. И тальянка вроде бы в руках.
— Робятушки! Айда к девкам, синявкам-сыроежкам! Ух и гульнем-споем на весь зелен лес!..
Ребята и грянули лихо под гармошку:
— Сколько тропочек последних Мы в обнимочку пройдем. Ой-да! А расстанемся, разъедемся — Друг друга не найдем. Ой-да! [1]И все прямо-прямо к сыроежкам. Шумят, грозят слизуну:
— Ей, валуй, не балуй!
Только один повеса лишку хватил и средь бела дня заблудился в трех березах. Запнулся за желтые рогатики, ругнулся в горячах:
1
Стихи Н. Тряпкина.
— Эх вы… лапша!..
А синявочки-то как вырядились… Полушалки да платочки розовые, бордовые, и красные, и бело-розовые… Сбежались, сплетничают, хиханьки да хаханьки… Миленков дожидаются. Сторонкой голубоньки да зелененьки с честью выглядывают, меж собой о чем-то шепчутся. А солнечно-золотистые до чего пригожи… Уста медовы — сладость одна… Потупились зазнобушки, застеснялися. Поодаль шибко спесивые стоят. Гордынь неприступная! Косынки красные да фиолетовые повязали, статью выхваливаются. Востроухий груздок одним глазком из-за пня за ними робеючи поглядывает и обабкам:
— Ой, робятушки, остерегайтесь-ко их! Жгуче-едкие да остро-едкие они… Позаритесь на басу-красу, опосля горюшко мыкать станете. Обласкайте-ко скромниц в коричневых платочках. Сиротинками они пригорюнились, о дружках разлюбезных задумались…
Прислушиваюсь да приглядываюсь и замечаю еще беленьких-беленьких сыроежек. Игривые такие, кинулись кто куда, смеха и визга девичьего на весь лесок. А в середке стройный обабок в собольей шапочке. Замешкался парень: какую ему облюбовать, какую девицу догнать да обнять-зацеловать?..
Зазевался я и чуть-чуть было на гриб не наступил. Морщинистый, сухая травка седой бородкой свесилась. Сгорбился дедушка-обабок, на холостежь щурится. И с какой-то ласковой радостью вздыхает…
Дрогнуло что-то во мне, возле сердца больно-больно кольнуло. Жалость какая-то полилась, будто самого себя увидал. И почему-то из берез пошел. Утешаю себя: «Полно тебе, не стар ты покуда. Сколько тебе еще зоревать, по земле хаживать, с ней миловаться…»
Поднял глаза — окрест розовая пшеница растеклась-расплескалась. Под незакатным солнышком синий ветерок тихонько гуляет, дышит медовостью разнотравья,
Июль, июль…
Спокойно лежит поплавок-пробка на заводи. Смотрю на него, окуриваюсь сигаретным дымком и почему-то парнишкой себя вспоминаю. И жалею: мне бы тогда Ольховочку возле Юровки — с весны до осени сидел бы на бережке и хоть на крючки из откаленных иголок и проволоки, а все равно выждал бы полосато-брезентовых окуней. Не чета они гольянам. Для тех и леску плести не стоило. Выдернешь у стреноженной лошади из хвоста пару волосин, скрутишь наскоро и выдержит любого гольяшка…
Поплавок изредка качнет ветерком и расплывается круглая усмешка. И кажется, не с воды, а откуда-то сверху, из зелено-шершавых листьев ольшин, подсматривает за мной Ванька Парасковьин: «Крадче удрал на рыбалку, а я все одно выслежу. И ничо тебе без меня не изловить…»
Я начинаю озираться. Только тихо и безлюдно по берегам неширокой речки. И над головой лишь ольхи раздумчиво смотрятся в заводь. Им, может, ниже хочется склониться, лизнуть прохладистой воды, но жилистый хмель обвил их с ног до головы, раскудрявился холостым парнем, не отпускает из своей обнимки.
И некому за мной подглядывать. Ванька давно не Ванька, а сталевар уральского завода, семью скопил, того и жди — дедом станет. И сам я какой уж парнишка… Пусть не разглядится с отраженья седина волос, шрам под правым глазом и морщины, однако сними картуз, и обсядет-искусает плешину комарье. И дома никто не тревожится обо мне. Разве лишь сгорбленная матушка в селе — оно отсюда за реками и лесами со стороны сердца — вспомнит и благословит меня издалека.
Снова вьется дымок, и снова на поплавок гляжу, и умом перевалы жизни понимаю. А сердцу так хочется в детство вернуться… Колотиться, рваться из груди за утянутым под воду поплавком.
Да и только ли сердцу… Опять вздрагиваю; ожили ольхи ребячьими голосами. Налетели-закопошились синицы, запозвенькивали разом. О чем — не разберешь. Но одна перебила всех и наивно-удивленно завела:
— Июнь-июнь, июнь-июнь…
И подхватила стайка зачиналу, и зааукалось по ольхам и черемухе:
— Июнь-июнь, июнь-июнь, июнь-июнь…
Сбоку от меня подсела на черемшину старая синица. Поотстала и позже молодых к Ольховочке прилетела.
Слушает, как слева стайка неурывно трезвонит: «Июнь-июнь, июнь-июнь», — а сама о чем-то размышляет.
И разглядывает заводь: откуда на ней-взялась неподвижно-жилистая рыбка, почему над водой лилово за-бледнели листья черемухи?
Лишь приумолкла стайка — тогда и сронила синица с черемшины:
— Июль-июль…
Она не пропела, а как бы грустно молвила своим детям, о чем думалось ей. Не поприметилось тем, как отлетел на воду таловый листик, перезябли низом ветки черемухи, а вон за угорчиком береза никак не спрячет побелевшие пряди. И на опушке охватывает изнутри беспечный осиновый трепет украдчиво-багровые языки.