Сыновний зов
Шрифт:
Снял я кепку и притронулся к стволу. Выцвела кора его, нет на нем ни посеков, ни баловства ребячьего, ни дегтя, ни грязи. И вдруг екнуло в груди у меня: в морщинистых извилинах блеснула прозрачная капелька. С дождя ли, с росы ли… А может, с медно-звонких листьев шумливого осинника.
Своя песня
Зеленовато-желтая синица последним листком порхала в березовых ветках и все «пинькала» да насвистывала. А что, если ее подразнить? Я по-синичьи свистнул.
Синица насторожилась и прислушалась. Я снова свистнул: «Фи-ють,
Глянула синичка на меня и… все поняла: «Ах, так это ты проказничаешь?» И неожиданно выпела звонко-серебристо: «Тю-ти-ви-тю-тю». Да еще такое, что и словами не передать. Спела и с задоринкой прищурилась. Как бы спрашивала меня: «А так-то ты сможешь?»
— Не смогу, — признался я и развел руками. — Нет, не смогу…
Голосок у синицы негромкий, да свой. Как ни старайся, а по ее не споешь. И березы слушать не станут, отвернутся. Лес не проведешь.
Забота
В первую дорогу с автобуса отшагивалось легко, я радовался молодой пестряди осенних лесов, и даже нараспев поприветствовал стайку воробьишек, вразнобой чирикавших по тальнику в низине:
— Вновь знакомая дорожка: Тальниковые ложки. У меня в руке лукошко — Я шагаю по груздки!..А когда натешился вдосталь груздями, нарезал на просеке возле морщинисто-старых пней и просто на покосе раскустившихся длинношеих опят; когда в частом осиннике наискал охристо-рыжеватых подосиновиков; когда набрал кровянисто-спелых ягод боярки полное ведро — медленно, в полупоклоне потащился с увесистой ношей. И было чему согнуть меня, с малолетства привыкшего к тяжестям и пешему ходу.
— Лето — припасиха, зима — прибериха, — бормотал я вслух любимое бабушкино присловие. И пускай без утреннего восторга, зато с сыновним уважением оглядывался на оставленные позади березняки и осинники. Да еще и примечал, где, рассыпав листья, багровели ягодные боярышники и морозно краснели горсти калины.
Выбрался с подгоры на открытый увал — на нем за ведро обмолотили хлеба и подняли зябь — и обочь укатанной до лоска за уборку полевой дороги сделал привал. Стянул с плеч лямки пузатого рюкзака — три ведра груздей и опят, как отметил я с удовольствием, поставил устойчиво голубое ведро с веской бояркой, а к нему осторожно прислонил куль с подосиновиками. У потного и усталого одна-разъединственная забота — добраться засветло до дома. Отсюда, даже издали, видать крыши многоэтажных домов, заводские корпуса и закопченные трубы. До города, кажется, совсем близко, а на самом деле с десяток километров наберется. Вот с увала спущусь к логу и опять на увал поднимусь, а там лесистый овраг с пересохшим ручьем-на дне. Дальше еще увал и только за ним распахнется глазам город и пойма реки Исеть…
Когда-то в детстве не верилось бабушке: будто и на виду Шадринск, а пятнадцать верст приходилось отмеривать, пока достигнешь городской окраины. А сейчас сам гляжу на город и тоже на своих двоих приближаю его к себе. Забота,
— Куда, ну куда мне девать твои грибы?! Квасить на пятом этаже или с балкона выкидывать?..
Она права: для себя впрок давно насолено и насушено груздей, грибов и опят, для себя хватит. Но вовсе не азарт и жадность гонят меня в леса, где столько пропадает всякого добра, куда уже перестали ездить даже на машинах и мотоциклах — все насытились урожайной осенью. А я еще с вечера думаю о друзьях по большим городам России, вокруг которых ничего не растет среди опрятных и… пустых лесов. Там, чтоб возликовать на гриб ли, на ягодку ли, надо пускаться в дальние поездки, измучиться в толчее троллейбусов, автобусов и вокзалов. Мне-то ничего не стоит доставить приятное дорогим людям…
«Передохну и снова потопаю», — размышляю на теплой земляной глыбе, вывороченной плугами, и случайно замечаю большого черного муравья. Он, как и я, отдыхает, но на гораздо меньшем комке земли, а рядом с ним тоже ноша — какой-то серый червячишко. До ближнего осинового колка, где находится, вероятно, муравьиное поселение, человеку десяти минут ходу, а муравью пробраться через пахоту, да с добычей в придачу, пожалуй дальше, чем мне до дома, и куда труднее — не ровным местом ведь семенить ему.
— Что же тебя-то гонит? — усмехаюсь муравью, приподнявшемуся на задних ножках. Он смотрит не вперед, а туда, откуда полз к лесу. Должно быть, обозревает муравей, какой путь одолел и, небось, мыслишка в голове: как добраться до муравейника и как его встретят братья-односельчане…
Муравей прислонился спиной к сухой, прогретой за день земле, и нет-нет да и поглядит на свою ношу. А может, такая же забота у него, как и у меня? И гадать тут нечего: не себе он волокет червячка, а тем, кто остался в лесном доме. Может, нет особой и нужды в его добыче, но муравей несет и несет ее на своем загривке. Ну ясно, что с такой же думой, как и я! А почему бы и нет?..
Назвался
Поднялся на взгорок от запруженного лесного ручья и не удержался — снял рюкзак с опятами, поставил корзину с груздями — присел на кромке взрослого березняка, что стена стеной белеет вдоль дороги. И как сдержаться, если открылся мне простор увалов, а на них испестренные бабьим летом перелески и рощи; лиловое пламя боярки по опушкам; жнивье с проглянувшей зеленцой и свежая чернь вспаханных пашен, а на них солнечные скирды соломы. А над всем раздольем теплое, хмаристое испарение, сытно пахнущее и свежеиспеченным на поду хлебом, и медом со ста трав, и наспевшим хмелем на кустах возле ручья.
Отдыхаю от трехведерной ноши, гляжу на увалы и слушаю, как проворно порхает над головой в березняке гаичка, роняет переспевшие листочки и нараспев спрашивает:
— Ты-ц где, ты-ц где?
— Чую, чую, чую… — поспешно отвечает ей подруга, повиснув на нижней ветке вниз головой.
Когда синицы углубились в лес, кто-то стеснительно вымолвил чуть не в самое ухо:
— Жу-ук…
И легкий, совсем легкий щелчок по брезентовой куртке…
Вздрогнул я и на лес оглянулся, а там никого, лишь нет-нет да и спустится желтой лепестинкой осенний листик. Ну, а кто же слово сказал?