Тадзимас
Шрифт:
И в это безликое и разнузданное «как бы» спокойно, без всякого шума, без общенародного ликования, без восторгов столичных умников-критиков, – словно она и есть и как бы ее и нет для занимающейся в основном проблемами выживания деградирующей псевдолитературной шатии-братии! – с достоинством приходит содержащая двести шестьдесят шесть произведений книга Николая Шатрова.
Очертания неизданных произведений угадываются за каждой белой страницей книги, как за тонкой стенкой. Так и слышится то музыкальный, нестройный их гул, словно большой оркестр неподалеку настраивает
Происходит это потому, что составителями книги, при всей их любви к поэзии Шатрова, нередко выхвачены отдельные вещи из групп стихотворений, из циклов, из стихотворных сюит, которыми мыслил поэт, – и оставшиеся за пределами издания вещи требуют внимания к себе, хотят восстановить связи, встать на свои места.
Опять непредсказуемость. Уж такое, казалось бы, бережное отношение людей, осуществивших издание, – Феликса Гонеонского и Яна Пробштейна – к каждой строке, каждому слову. Такое искреннее желание обнародовать любимые, годами хранимые в домашних собраниях тексты Шатрова.
Да и тексты-то ведь – очень высокого уровня, просто великолепные. Но между ними – точно зияния. Острая нехватка недостающих звеньев чувствуется – мною, например, хотя составителей я совершенно не корю – они сделали все, что могли. Поместить туда, в эти пустоты, нужные вещи – и все задышит, станет органичным.
Всегда надо понимать – как мыслит поэт.
При всей очевидной законченности, организованности каждого отдельного стихотворения Шатров все же мыслил свободнее, шире, мыслил именно группами стихов, цикличность в его творчестве несомненна. И подлинные книги его – это его творческие периоды.
Писал Шатров «запоем», на одном дыхании, когда на него «находило» (здесь уместно будет вспомнить Чарского из пушкинских «Египетских ночей», с его определением своего творческого состояния), писал много, и стихи шли подряд, одна вещь за другой. Достаточно посмотреть даты под стихами в шатровских рукописях. Достаточно понять, как шла мысль, как развивалось это лирическое, плещущее движение. Сами стихи вели поэта. До такого состояния – шел период накопления. Когда «прорывало» – начинались стихи.
Вот обращение к Музе:
– Он горек, как вода морская, твой неприкаянный покой. Ведь ни на миг не умолкая, ты лиру трогаешь рукой. Я слушаю неясный шорох рифм, прилетающих на зов, и ты присутствуешь при спорах подсказанных тобою слов. Но вот спешишь ты удалиться, владычица судьбы моей, забыть скучающие лица непонимающих людей. И без малейшего нажима, очищены от шелухи, легко, почти непостижимо, в душе рождаются стихи.
Важно для правильного понимания шатровского творческого процесса и такое стихотворение:
– Не пиши чересчур образцово, стихотворец, себе на уме, добивается смысла от слова в тесной клетке строфы, как в тюрьме. Он не ждет вдохновенья, он – мастер. Но поэт, блудный сын Божества, только ты знаешь высшее счастье выпускать на свободу слова!
И еще:
–
Из отдельных лирических стихотворений, как из кусочков смальты, создавалась мозаика, некая целостная картина.
Из соединения отдельных периодов, от самого раннего до позднейшего, возникало впечатление чего-то монументального, цельного, неразрывного, существующего в диапазоне от конкретных реалий повседневности до сложных метафизических исканий.
Своеобразные «сцены жития» с тщательной прорисовкой деталей – вовсе не жанровые картинки, их задача иная, это тоже частицы единого целого, так сказать, впрямую говорящие о земном.
Созданное поэтом здание имеет не только зрительные очертания. Оно буквально пронизано, переполнено музыкой. Говоря упрощенно, каждая «архитектурная» или «живописная» деталь строения – подкрепляется и усиливается фонетически мощным, многоголосым, симфоническим звучанием стихов. Зрительный ряд здесь на равных с музыкальным. Отсюда – уравновешенность, гармония стихов. Нет украшательства. Сдержанность, за которой – буря. Собранность, сфокусированность мыслей и чувств. Нет никакой раздражающей дробности. Обобщение доведено до совершенства. И столько света!
В каждой отдельно взятой вещи – свое «золотое сечение», своя ювелирная работа, найденность, выдышанность, выстраданность. Мастерство такого уровня, что совершенно не замечаешь, как, какими средствами это сделано. Не сделано, а записано. И даже не записано – для объяснения такого творческого процесса и слов-то не подберешь. Да и зачем объяснять?
Опять напрашиваются аналогии с чудом. Поэт – творец – вдохнул жизнь в стихотворение. И вот оно живет уже само по себе. Оно по-своему совершенно. Оно – тоже часть бытия.
– Пиши, когда хочется… О, только тогда! Писательство – творчество: живая вода! Пиши от излишка, иначе конвейер, машинная вышивка, узор по канве. Пиши тучей по небу в простор голубой… И лучше, чтоб кто-нибудь писал за тобой…
Нет статичности. Нет этого лжеспасительного самоуспокоения, хозяйского довольства написанным. Нет этого любования строками, как при замедленной съемке: вот смотри, я сделал, теперь и ты оцени, любуйся, сопереживай. Наоборот: увидел? понял ли? – и дальше, словно в полет.
Написанное стихотворение сразу посылает световой луч следующему, подразумевающемуся стихотворению, вызывает его к жизни.
У Шатрова стихи перекликаются, общаются между собой. Знак превращается в звук. Звук оборачивается знаком. Своя здесь сигнальная система, свой телеграф, собственные средства сообщения. От вещи, написанной в конце сороковых, вдруг перебрасывается мостик в шестидесятые, стихотворение середины семидесятых – аукается с написанным в пятидесятые, и так далее.
Сгустки стихов напоминают кристаллические образования – может, и развиваются они по законам минералов? Нет, что-то иное. Пчелиные соты? Трудно сформулировать.