Такая долгая жизнь
Шрифт:
А к Юрию Васильевичу подходили и подходили близкие и дальние родственники, все, кто помнил его с детства, играл с ним в лапту, в казака-разбойника… И каждый просил уважить, выпить с ним…
— Был ты в детстве, Юрик, такой болезный, — тоже уже в крепком подпитии говорил Никита Фомич. — А теперь гляди — державу нашу за границей представляет. Слышите все, Юрий наш представляет за границей Советскую державу. — Никита Фомич поднялся с полной стопкой белой: — Давайте выпьем за это…
— Выпьем, выпьем… беленькой!..
— Не могу я уже беленькой…
— Тогда
Крепкий приторно-сладкий напиток обжег горло. Юрий Васильевич отдышался. Все казались ему такими близкими, родными, — все, кого он знал и кого не знал.
— Был я раз на немецкой свадьбе, — заговорил он и с ужасом понял, что язык его заплетается. — Так они там, — экономя слова, продолжал он, — маленькую бутылку шампанского вот в такую цебарку поставили и льдом обложили, и все…
— Сколько ж человек их было? — поинтересовался какой-то трезвый.
— Двенадцать человек, — с трудом проговорил Топольков. И, сомневаясь, что его поняли правильно, показал на пальцах. — Вон сколько!
— Одно слово — немцы, — презрительно обронил кто-то.
Что было дальше, Юрий Васильевич, к своему стыду, не помнил.
Проснулся он уже перед рассветом на мягкой перине, скомканная подушка была под боком, Маша лежала рядом. Молочно-лунный свет освещал ее спокойное во сне лицо. Оно было таким нежным и таким молодым, что у Юрия Васильевича сладко заныло сердце…
Но тут же, вспомнив вчерашнее, Юрий Васильевич, недовольный собой, повернулся. По каким-то неуловимым признакам он почувствовал, что и Маша тоже проснулась.
— Маша, ты не спишь?
Она помолчала немного.
— Нет…
— Ох, проклятая эта медовуха, после нее ничего не помню… Ты прости меня… Я ж не пью, а тут…
— Ну что ты, Юра… Это ж свадьба… И я люблю тебя…
— Милая моя…
Свадьбе полагалось быть трое суток. На второй день купали в корыте матерей — Глафиру Андреевну и Машину мать. Был, значит, у матери один сын, теперь — двойня: сын и дочь. Потом возили всех близких на тачке по улице до магазина, там вываливали в снег, требовали выкупа. Возвращались с бутылкой водки, по дороге останавливались, кричали: «Не едет, колеса скрипят, надо смазать…» Раскупоривали бутылку водки, каждый пригубливал, и ехали дальше.
На третий день били кур, ели суп с лапшой, похмелялись…
Свадьба — радость, а расставание — слезы. На вокзале Маша ухватила Юрия Васильевича по-бабьи и запричитала…
— Маша, милая, перестань… Скоро март, а в июне ты приедешь ко мне…
В поезде Юрий Васильевич забрался на вторую полку. Разговаривать ни с кем не хотелось.
Мерно постукивали колеса на стыках рельсов.
Топольков думал о Маше, об их будущей совместной жизни в Берлине. При воспоминании о Берлине уже другие мысли, другие заботы овладели им.
ГЛАВА ШЕСТАЯ
В Берлин Топольков приехал 27 февраля. Доложил послу о прибытии и получил задание:
— Первого марта в Лейпциге открывается традиционная весенняя ярмарка. Затем
По приезде в Берлин Топольков собирался подыскать себе новую квартиру, где они могли бы жить с Машей. Комната, которую он снимал у фрау Мюллер, была малопригодна для семейной жизни. Он хотел найти изолированную квартиру. Когда Топольков поселился на Клюкштрассе, он был всего-навсего временным представителем ТАСС в Берлине с весьма скромным окладом. Став пресс-атташе, он давно мог снять изолированную квартиру, но до поры до времени его это не интересовало.
Кроме того, он считал, что ему полезно жить в немецкой семье, чтобы ближе наблюдать быт и совершенствовать свой немецкий. Теперь все эти мотивы отпадали, немецким он владел в совершенстве.
В тридцать девятом году Эрику призвал «Трудовой фронт». Она должна была два года отработать на каком-либо военном предприятии.
Эрике еще повезло: она попала на завод Хейнкеля в Ораниенбург, около Берлина, и могла часто наведываться домой.
В первый раз она приехала в светло-синем платье-спецовке и красной косынке — все девушки «арбайтсдинст» носили такую форму. Топольков застал ее с заплаканными глазами.
— Тяжело на новом месте? — спросил он.
— Я работаю в цеху, посмотрите, какие у меня руки…
Да, это были руки не конторской девушки, какой была Эрика прежде.
Но к концу года ее настроение изменилось — в Ораниенбург привезли военнопленных поляков, они заменили немцев на тяжелой работе. Потом в Ораниенбург привезли пленных французов, и Эрика к месту и не к месту вставляла в свою речь восклицание, заимствованное у французов: «О-ля-ля».
Эрика снова стала работать в «Бюро». Теперь домой она приезжала веселая, стаскивала с себя униформу и обряжалась в новое платье. У нее появилось много новых платьев.
«Раньше вы хорошо зарабатывали на пушках, а теперь еще больше зарабатываете на самолетах», — Тополькова так и подмывало сказать ей эту фразу.
В их отношениях стал заметен холодок. Если прежде они только время от времени пикировались, то теперь ни один разговор не обходился без колкостей. Узнав, что Топольков женился и собирается съехать с квартиры, Эрика воскликнула:
— О-ля-ля!.. Это очень кстати, господин Топольков, я тоже собираюсь замуж, и освободившаяся комната нам очень пригодится.
— Вы возвращаетесь? Вы уже выполнили свой долг перед фюрером? — Топольков не скрывал своей иронии.
— Не совсем, — ответила Эрика довольно резко. — Долг немецкой женщины родить фюреру сына-солдата.
— Вы хотите, чтобы ваш сын был солдатом и испытал все ужасы войны?
— Какие ужасы, о чем вы говорите? Поговорите с нашими солдатами. Разве они испытали что-либо ужасное в войне с Польшей или Францией?
— Но ведь война бывает и другой, Эрика…
— Какая же это другая война? И с кем? Не с вами ли, русскими?