Там внизу, или Бездна
Шрифт:
Духовным фискалом, несшим в те времена обязанности прокурора, был Гильом Шапейрон, настоятель храма св. Николая, муж красноречивый и начитанный. Чтобы облегчить оглашение документов, ему назначили помощников в лице Гоффтруа Пипрэра — декана св. Марии и Жака Пенткэтдика, духовного судью Нантской епархии.
Наконец, церковь образовала наряду с правосудием епископским чрезвычайный инквизиционный трибунал для суждения о преступлениях еретических, под которые подводились клятвопреступление, богохульство, святотатство, все злодеяния чернокнижия.
Он заседал рядом с Жаном де Малеструа в лице грозного и ученого Жана Блуэна из ордена святого Доминика, уполномоченного
В означенном составе открыло судилище свое первое заседание. Оно началось ранним утром, так как обычай того времени требовал, чтобы и судьи, и свидетели приступали к Судоговорению натощак. По заслушании показаний родителей жертв Робэн Гильоме, исправлявший обязанности судебного пристава, — тот самый, который схватил маршала в Машекуле, — огласил предписание, обращенное к Жилю де Рэ, предстать на суд. Ввели маршала, и он объявил презрительно, что не признает себя подсудным трибуналу. Но заявление о неподсудности немедленно опроверг фискал по установлениям канонического судопроизводства, — «чтобы не восторжествовало таким путем колдовство», — и, назвав его «вздорным», предложил судилищу продолжать рассмотрение дела. Получив согласие трибунала, он предъявил обвиняемому пункты тяготевшего над маршалом обвинения. Жиль закричал, что фискал — предатель и лжец. Простирая к Христу руки, поклялся тогда Гильом Шапейрон, что говорит правду, и пригласил маршала принести такую же клятву. Но человек этот, не отступавший ни перед какими святотатствами, смутился, не решаясь ложно поклясться перед Господом, и заседание прервали под исступленные крики маршала, осыпавшего фискала поношениями.
Через несколько дней после этого выступления начинается публичное разбирательство. Прочитываются громко пред обвиняемым и трепещущим народом статья за статьей обвинительного акта, и терпеливо перечисляет фискал одно за другим преступные деяния, предъявляет маршалу обвинения в осквернении и умерщвлении детей, в действах колдовства и чернокнижия, в нарушении неприкосновенности церкви, учиненном им в Сэн-Этьене де Мер Морт.
Затем продолжает после перерыва свою речь и, обходя содеянные маршалом убийства, останавливаясь лишь на преступлениях, которые призвана осудить согласно каноническому праву церковь, он требует, чтобы поразила Жиля кара двойного отлучения: во-первых, как заклинателя демонов, еретика, вероотступника и апостата и как содомита и святотатца, во-вторых.
Жиль неистовствует, выслушав обвинительный акт, прямой и жестокий, резкий и многоречивый. Поносит судей, называет их продажными развратниками, отказывается отвечать на предлагаемые ему вопросы. Фискал и асессоры этим, однако, не смущаются, приглашают его представить оправдания. Снова отвергай он подсудность, оскорбляет судей, но безмолвствует, когда у него требуют опровержений.
Епископ и наместник инквизиции объявляют тогда, что будут судить его как бы заочно и произносят кару отлучения, постановляя ее немедленное обнародование. Затем откладывают разбирательство до следующего дня…
Звонок прервал думы Дюрталя, погруженного в чтение своих заметок. Вошел де Герми.
— Я иду навестить Карэ, он болен.
— Что с ним?
— Ничего тяжелого, легкий бронхит, встанет через два дня, если согласится полежать спокойно.
— Я завтра зайду к нему, — сказал Дюрталь.
— Что поделываешь? — расспрашивал его де Герми. — Работаешь?
— Да, разбираюсь в процессе благородного сеньора де Рэ. Описывать это не менее утомительно, чем читать.
— Когда предполагаешь закончить
— Не знаю, — отвечал Дюрталь, потягиваясь. — Представь себе, мне не хотелось бы ее кончать. Что станется тогда со мной? Я буду обречен на поиски нового сюжета, буду томиться, раздумывая над завязкой, над несносным построением начальных глав. Переживу надоедливое бремя пустоты. Если поразмыслить, то у литературы единственный смысл: уводить творцов своих от скуки жизни!
— И милосердно облегчать скорбь немногих, все еще любящих искусство!
— Но их так мало!
— И, заметь, число их уменьшается. Юное поколение не влечет ни к чему, кроме азартных игр и спорта!
— Да, ты прав. В наши дни люди играют и перестали читать. Покупают книги, создают им провал или успех так называемые светские женщины. И значит, «госпоже», как выражался Шопенгауэр, — я скорее сказал бы маленькой гусыне, — обязаны мы тепловатыми, клейкими, жидкими романами, которые утопают сейчас в похвалах! Мало хорошего сулит это литературе будущего. Чтобы нравиться женщинам, естественно, надо воспроизводить пережеванные, пустые мысли обветшалым языком. — Помолчав, Дюрталь продолжал: — Быть может, это к лучшему: немногих истинных художников, которые еще уцелели, это избавляет от помыслов о публике. Они живут и работают вдали от гостиных, вдали от суеты закройщиков литературы. Им уготована лишь одна настоящая досада — видеть напечатанное творение выставленным напоказ пачкающему любопытству толпы!
— Я нахожу это, — заметил де Герми, — подлинной проституцией. Выпустить книгу для продажи — значит добровольно обесчестить ее грубостью первого встречного, осквернить, допустить насилие над лучшей частицей самого себя!
— Да. Нужда в презренных деньгах да наше закоренелое самолюбие мешают нам укрывать рукописи от грубой черни. Подобно любимой женщине, искусству следовало бы витать за пределами досягаемости, в далеком пространстве. Наряду с молитвой искусство — единственное достойное утешение души! И когда выходит в свет моя книга, я покидаю ее с ужасом. По возможности отдаляюсь от прохождений ее житейского пути. Меня начинает тянуть к ней лишь через годы, когда она исчезнет со всех витрин, как бы умрет. Вот почему не спешу я кончить повесть о Жиле, но на мое горе она подходит все-таки к концу. Судьба, предназначенная ей, мне безразлична, и я совершенно забуду о ней, как только она увидит свет!
— Слушай, ты не занят сегодня вечером?
— Нет, а что?
— Хочешь обедать вместе?
— Хорошо!
И пока Дюрталь одевался, де Герми продолжал:
— Всего больше поражают меня в современном так называемом литературном мире особенности его лицемерия и пошлости. Сколько бесстыдства, например, укрывается в слове «дилетант»!
— Конечно, оно пролагает путь самыми обильными проявлениями убожества. Но еще удивительнее, что ни один критик, с похвальбой объявляющий себя дилетантом, не подозревает, что тем самым он дает себе пощечину. Я рассуждая так: дилетант лишен личного влечения, он ничто не ненавидит, любит все. А у кого нет личного влечения, у того нет таланта.
— Значит, всякий писатель, — досказал, надевая шляпу, де Герми, — который кичится, что он дилетант, этим признает свое ничтожество!
— Нет, каково!
Вечерело. Дюрталь прервал свою работу и направился на башню св. Сюльписия.
Карэ он застал в комнате смежной с той, которая обычно служила им столовой. В обеих комнатах были одинаковые сводчатые потолки, те же каменные стены, лишенные обоев. Спальня казалась еще мрачнее.