Тарантелла
Шрифт:
О, а это что за новости? Не правда ли - странный пигмент. Откуда бы ему взяться на ключицах... Впрочем, пятна едва заметны. Ты обнаруживаешь их только потому, что они слегка зудят и, кажется, уже шелушатся. Неужели успела схватить солнца, обгорела, но когда - в пути, через открытое окно машины?
Ты расстёгиваешь две пуговицы на жилете: в остальном - кожа чистая, ни одного пятнышка, и под ней ни капли жира. Успокоительный, надёжный треугольник старого загара, прохладный от пота, совсем не липкого: свежего, как роса. Ты гордишься - и правильно делаешь - тем, что это тело никогда, ни при каких обстоятельствах не подведёт, не пустит нечистых соков, не испустит отвратительных запахов. Это здоровое, промытое тело, хотя... после такого дня надо бы и его отправить под душ, а не разваливаться тут коровой. Если тебе так нравится кого-то называть кобылкой, то не забудь: так ты называешь не себя его.
Чистый пот высыхает под подушечкой твоего
Ты расстёгиваешь все пуговицы и распахиваешь жилет. И дальше, и ниже все линии корпуса разоблачённой куколки чисты, лишены излишеств. Мощны, это самое верное слово, если б потребовалось одним словом определить их суть. Почти так и сделал тот тип внизу, но это на любой вкус, чей бы он ни был. Тебе и сейчас не нужен лифчик, несмотря на то, что послезавтра тебе стукнет тридцать, несмотря на никакие морщинки и... вот ещё неприятные новости! Бледнорозовые твои сосцы напряжены, тверды. Но околососцовый кружок потемнел и одряблел, как папиросная прокуренная бумажка. Что это, очередной фальшивый дизайн, обманчивые тени от того же занудного бра? Ты приподымаешь обе груди, и они округляются, наливаются упругостью. Вы делаете это вместе, четверо, ты и твои близнецы, и ты становишься обладательницей четырёх пар налитых, вполне вызревших яблок, не столько руками - сколько силой переполнивших их соков приподнятых к основанию шейного ствола. Вы сдавливаете их покрепче, и вот, папиросной бумажки как не бывало: на её месте прежние, глянцевые припухшие кружки.
Зато теперь на них, потемневших и расплывшихся от притока свежего пигмента, проявляются белые пузырьки. Точно такие, как тот, на губе. Но выдавить эти ты не решаешься. А, ничего особенного, вместо этого успокаиваешь себя ты, жара и лёгкие натёртости грубым льном жилета. Конечно, скоро куколке стукнет не двадцать, а тридцать лет. Но ей по-прежнему не нужна подпруга. Вообще сбруя не нужна, хомут там или вожжи... Тебе не нужен и никакой наездник, одна так одна. И в этом смысле ты совершенно чиста. Ты всегда всё делала сама, что ж сейчас изменилось? А ничего. Это слово ты произносишь очень громко, чтобы утвердить чистоту своего убежища, девственность своего одиночества. Услыхав его, прозвучавшее как бы извне, ты вздрагиваешь, будто обнаруживаешь в комнате ещё кого-то. Но объясняешь это себе навязчивым присутствием в твоём воображении того типа cнизу. Ну да, в его присутствии какая же ты одна, по меньшей мере в доме.
Между тем, этот голос, коснувшийся твоих ушей, действительно доносится извне, хотя и не из твоей комнаты, и даже не из холла. Он трогает тебя из ближайшей тебе области, хотя и из запредельной тебе тьмы. Тобою, ушей которой он касается, он кладёт предел этой тьмы, и она теперь тоже тут: это сама ты.
Можно, конечно, называть этот голос, способный тронуть до слёз, голосом ближайшего будущего. Но ведь всякое будущее пребывает в молчании, оно темно и немо. И этот голос не его, а расположенной не тут и не теперь - только потом, в его тёмной и пока никем не заселённой области, назначенной тебе души, её к тебе зов. Конечно, ты считаешь эту душу уже своей, как и её голос, но это голос ещё не принадлежащий, в сущности, никому, никакому ещё я - но уже трогательный до слёз и пронизывающий до дрожи, так что ты и плачешь, и дрожишь, как плачет и дрожит он. Это он, ничей, своим легчайшим касанием с той стороны теперь вышибает из тебя эту внезапную слезу, а не жестокие хоралы. Он, принадлежащий никому, пронизывает тебя насквозь, а не твои по эту сторону вопли об опасностях, подстерегающих твою сомнительную девственность и одиночество. Их чистоте не угрожает никто, поздно: не так уж эта чистота чиста. А опасность, конечно, есть, только совсем иная: не потеряешь себя ради никто, ради его души, - не спасёшь своей.
Да, одно только унисонное зудение хора, слившееся в одно шмелиное гудение многоголосие, которым хозяин гостиницы навязывает себя, понуждает усомниться в чистоте твоего одиночества. С хоралом в комнату просачивается, и окружает тебя, толпа соглядатаев, назойливых свидетелей твоих тайн. Толпа, собственно, мужчин. Но ни тебя, ни твоих двойников в зеркалах толпа
Это так, хотя и в тебе наружные обстоятельства кое-что неприятно исказили уже, и шаг за шагом прививают новые искажения. Вот эта, например, вдруг проявившаяся вялость куполообразной мышцы в подрёберной арке, и, кажется, начинающий скапливаться там лишний жирок, откуда они взялись, по-твоему? Но ведь и пробежавшие тридцать лет - тоже обстоятельства наружные. Разве нет? Ты не найдёшь ответа, и никто не ответит тебе на этот вопрос, старушка моя, только я. А я пока промолчу.
Не жди ответа и от своих милых сестричек из зеркал. Все они, как и ты, заняты сейчас только собой. Вон та, например, правая твоя ипостась - немного неуверенная в себе и потому скептически-насмешливая - какое ей дело до тебя? А та левая, уставшая больше других, абсолютно равнодушна вообще ко всему на свете. Та же, что прямо перед тобой, глаза в глаза с тобой, и потому близкая тебе куда больше, чем другие, и потому с полностью обнажённой небольшой, но сильной вздёрнутой грудью, вон та, которая кладёт на груди ладони, растопырив крепкие пальцы, и приминает их - та поглощена только одним: покрепче держать в руках себя, не тебя же... Не твои - свои зажатые между пальцами, указательным и средним, взбухшие, как почки каштана, сосцы. К чему им все вопросы, все вообще слова? Да и тебе они - начто? Всё давно известно и без слов. Все вы, четверо, в давнем сговоре, снова этот омерзительный намёк на почти скотские отношения... Намёк? Вглядись в зеркала, у всех вас за спиной не он, а грубое указание: загодя приготовленная бабушкина рухлядь, четырёхместное корыто.
Ты наклоняешься ещё, и они окружают тебя, эти бесстыдные полуобнажённые сёстры в зеркалах, отрезающих нижние половины их тел. Может быть, самые существенные половины, не знаю. Но в этом существеннейшее отличие копий от оригинала: они лишь полуобнажены. Это всё, на что они способны, наполовину отрезанные от самих себя. И если ты разденешь себя всю - сама-сама, не дёргайся, подружка, в комнате никого, кто ж тебя раздевает, если не ты сама? они за тобой последовать не смогут, предательницы. Но это к лучшему. Было бы неприятно следить и за их дальнейшими искажениями, например - найти и у них эту новую складку в двух сантиметрах выше пупка, трещину во вчера ещё гордом куполе. И услышать оттуда, если это не иллюзия, ещё очень слабый, но уже чужой запах.
Ты глубоко втягиваешь носом воздух: нет, не понять, пахнет ли на самом деле... Но зато становится ясно, что воздуха тебе не хватает для дыхания. Ты широко разеваешь рот и с усилием покрываешь нехватку. С большим усилием: ты задыхаешься. От чего, от чрезмерного нетерпения? Но оно так тебе привычно... Или это работа того же прискорбного обстоятельства, о котором не хочется думать, тех же тридцати лет - счёта возраста и самой жизни! Cтарая ты моя кобылка, приглядись-ка: счёт идёт не на годы, на минуты. И это всё не тихое уютное старение, приводящее к мирному закату, к благородной седине, креслу у камина по вечерам, окружённому пятком внуков и внучек, к ренте и слабому чаю, в котором больше воды, чем чая и молока. А почти мгновенное, взрывоподобное преображение, грубое насилие над тобой. Ты сама это сказала, неужто забыла: только позавчера ничего этого ещё не было.
Ах ты, смешная моя старушенция! Жалуешься на какие-то скопившиеся, навязывающиеся тебе обстоятельства... Да все они - лишь мои маски, ипостаси. Единственное данное тебе обстоятельство - я. Я даю тебе, навязываю себя, и буду силой навязывать впредь, не сомневайся. Не ты сама - я пасу тебя сейчас у зеркала, моя коровка, подстёгиваю кнутом и успокаиваю боль нежными поглаживаниями. Это не под силу тебе самой. И уж конечно не под силу тому типу внизу, которого ты называешь padrone, выбрось его из головы: я твой настоящий Хозяин, не он, до этого вечера и не слыхавший о тебе! Это я знаю тебя, жена моя вечная. Ведь это я тебя создаю такой, какой ты поминутно становишься, и потому ты вся принадлежишь мне по праву. Вся, снаружи и изнутри. По этому праву я впиваюсь в тебя и пронизываю тебя, влезаю под кожу, могу содрать с тебя шкуру - никто не сможет воспротивиться этому! И не противится: вот, я уже раздеваю тебя всю, раздеваю твои мышцы и кости, разве не похожа ты сейчас на анатомический макет?