Татьяна, Васса, Акулина
Шрифт:
Зима выдалась долгой, молока у Акулины прилило много, наверное, от этого ей стало чудиться, что Васса будет всегда жить в этом доме. А кикимора тихонько смеялась за печкой и щекотала младенца пестрым куриным перышком. Это первый год, когда кикимора в доме себя обнаружила – смехом. Свекровка Анна говорила – это девчонке, Вассе, на счастье, но Акулина считала – суеверие. Какое счастье от кикиморы?
Зыбка ли, часто раскачиваемая, кикимора ли ласковая причиной, но Васса получилась удивительно веселым и спокойным ребеночком, уверенно шагнув на
И в доме что-то изменилось: стали замечать, что перестали теряться вещи, напротив, то племянник-дурачок монетку притащит («Где взял, Тимошка?» – Смеется, не отвечает.), то старуха Анна на общинном поле отличный, новый почти гребешок найдет, то Сергей, балуясь рыбалкой, такую рыбину притащит, что за неделю не съесть. Одна Акулина ничего не находила, не добывала. Свекровка не упускала случая подколоть, хоть и смирная:
– Ты не своя, из другого дома, вот тебя хозяин-то (домовой, то есть) и не одаривает!
Акулина давно считала этот дом своим, а о прежнем не вспоминала, родители умерли уже. Но смолчала, не нашла объяснения. А пуще не хотела прекословить: со старухой у нее с недавних пор пошел разлад. За старшими внуками, Маремьяной и Михайлом, бабка присматривала, когда Акулина с мужем на поле уходили. А с маленькой Вассой сидеть отказалась наотрез:
– Рыжая она! За ней кикимора следит. Ежели я чего не догляжу, кикимора меня же защекочет, на грудь сядет – задушит ночью во сне, проклятая.
– Маменька, ну что за глупости! – пытался урезонить ее Сергей, но Акулина свою свекровь поняла прекрасно: видеть кикимору не видела, но после рождения Вассы замечала легкую и быструю тень в закуте за печью. И визг слышала, спускаясь в подпол, в подъизбицу – ступени этак не визжат. Да и крыс-то стало меньше, почти не видать крыс, и курицы лучше несутся и яйца не прячут по углам после рождения дочки. Ясное дело, кикимора в избе обосновалась.
Васса сидела на выгоревшей синей тряпице на краю поля и не пыталась идти за маменькой. Ту уже и видно-то было еле-еле: далеко работает. Солнце слепит, как песком в глаза брызнули; свежая стерня колется. Лучше сидеть, ждать. Жарко. По краю поля, по березовой изгороди скачут черно-белые чибисы, машут крыльями, беспокоятся, кричат:
– Чьи вы? Чьи вы?
Васса слишком большая по птичьим меркам. Она подросла и перестала понимать птичий язык, потому и слышит лишь «чьи вы». Была бы младенцем, поняла бы, узнала, чего хотят и кого боятся чибисы.
Васса пососала край тряпицы, та, хоть и синяя, как вода в большой кадушке, но жажду не утоляет. Пить все равно хочется и прохладней не стало. Дернула рубашечку за подол, поясок оборвался. Потянулась достать поясок (маменька ругаться станет, если потерять, его никак нельзя терять, не то – беда!) и замерла, удивившись.
С пышущего полуденным зноем ржаного недожатого рыжего поля на нее плыла баба, именно плыла, по трепещущему от жары воздуху, не касаясь голыми ступнями колкой стерни. Большая такая бабища,
Васса улыбнулась белой бабе, она всем улыбалась, привычка такая, от рождения. Тятенька за то ее хватал на руки, подбрасывал к небу, кружил, повторял:
– Голубые глазки злые, карие лукавые, а черные веселые.
Но маменька говорила, что у Вассы глаза зеленые, а голубые у сестрицы Маремьяны. Какая разница? Вассе все равно. А улыбаться – приятно.
Белая баба тоже улыбалась, неласково. Колени невысоко поднимала над полем, кокон ее не топорщился над коленями; чтобы двигаться, ей не надо шагать, плывет одним словом. Косой своей железной блещущей поводила поверху над головой. Что наверху косить-то? Небо?
Слева у Вассы из-под руки, из-под заношенной синей тряпицы выскочила пестрая курочка, та самая, что дома, в избе, часто выскакивала, бегала кругами, но мама ее не видела почему-то, хоть Васса и показывала маменьке.
– Прочь пойди, девка Полудница! – приказала курочка.
Васса и раньше знала, что та не кудахчет, а разговаривает; тоже маменька не верила, сколько ей ни объясняй. Тем паче Васса еще не слишком внятно говорит, разве курочка и поймет. А мама не только слова Вассы не разберет, но и саму курочку не видит. Старая, что ли, стала? Глазами ослабла?
На недожатом ржаном поле под солнцем, что ярилось, раскачивалось, медля покинуть свой престол и устремиться в рощу за Волгой, курочка вещала особенно отчетливо. А Вассе стало зазорно, что девку от бабы не отличила: волосы у Белой по плечам развились, как у девки перед венчаньем или при ворожбе. Девку бояться – смешно. Откуда сила-то у девки?
– Попрыгунья, ты закон забыла? – Белая Девка сердилась, шипела на пеструю курочку. – Это не твоя территория, кикимора! Твоя – дома, в избе! За печью! Всяк на поле в полдень – моя добыча! Все, кто в полдень под солнцем! Хочу – ударю косой, хочу – пощажу. Эти – мои! Все на поле – мои!
– Зато это моя девочка! – трехцветная черно-бело-ржавая курочка подпрыгнула высоко-высоко, стала выше Белой Девки на своих куриных и жилистых желтых чешуйчатых лапах, вытянувшихся на глазах, как у журавля. Вот она уже выше двух журавлей, вставших друг на друга, выше трех… А после Вассу сморило. Она заснула на самом пекле на краю поля и ничего уже больше не видела. А может, заснула до прихода Полудницы? И все это лишь сон?
– Васюта! – тормошила Акулина раскрасневшуюся во сне дочку. – Никак сомлела на жаре? Ох, воды-то не осталось в баклажке… Васютка! Жива ли ты?