Татьянин день. Иван Шувалов
Шрифт:
Ломоносов первым в России принялся за изучение грозовых явлений. Он построил у себя в доме и в химической лаборатории «громовую машину». Такие же приборы установил у себя и профессор физики, уроженец Эстляндии, Георг Рихман.
Об опытах Ломоносова и Рихмана с большой заинтересованностью рассказывали не раз «Санкт-Петербургские ведомости», о них шла речь на заседаниях Академии.
И ещё в ту пору Ломоносов увлёкся изучением возможностей стекла. «Письмо о пользе стекла» — так он назвал свою очередную поэму, которую посвятил Ивану Ивановичу Шувалову, также заинтересовавшемуся многообразными возможностями этого, казалось бы, простого материала. Но выходило иное — стекло таило в себе многоликие возможности. Поэма так и начиналась:
НеправоПоэма родилась, казалось, случайно. Не так давно на званый вечер к Шувалову Л омоносов явился в камзоле с большими стеклянными пуговицами. На многих присутствующих, особенно на Кирилле Разумовском и Петре Шувалове, одежда искрилась застёжками из драгоценных алмазов и бриллиантов. И некоторые готовы были посмеяться над Ломоносовым, дерзнувшим продемонстрировать гостям свой вызывающий поступок. Но он не смутился, а, напротив, стал вдохновенно говорить о том, какие многоцветные, не уступающие рубинам, превосходящие по виду драгоценные бриллианты стекла выделывает он в своей химической лаборатории.
Шувалов бывал уже не раз в сей храмине великой науки химии, и с восторгом поддержал слова учёного.
— Вы так вдохновенно говорите о пользе стекла, Михайло Васильевич, что слова ваши прямо просятся в поэму, — произнёс Иван Шувалов.
— А что, Иван Иванович, и сочиню гимн стеклу. И посвящу сей труд свой вашему высокопревосходительству как моему первому предстателю и защитнику, — пообещал Ломоносов.
В той поэме он отдал дань стеклу и как материалу, служащему инертною изоляциею в электрических опытах.
Внезапно чудный слух по всем странам течёт, Что от громовых стрел опасности уж нет! Что та же сила туч гремящих мрак наводит, Котора от Стекла движением исходит, Что, зная правила, изысканны Стеклом, Мы можем отвратить от храмин наших гром. Единство оных сил доказано стократно. Мы лета ныне ждём приятного обратно: Тогда о истине Стекло уверит нас, Ужасный будет ли безбеден грома глас? Европа ныне в то всю мысль свою вперила И махины уже пристойны учредила.Лето, которого ждали Ломоносов и Рихман, пришло. Оба учёных в тот июльский день явились в Академию к десяти утра — к тому самому часу, когда, по обыкновению, начинались заседания. Ближе к полудню оба профессора, участвуя в заседаниях, вдруг заметили в окно приближение большой грозовой тучи. Они тут же, попросив разрешения, покинули собрание и поспешили к своим установкам. Рихман при этом захватил с собою гравировального мастера Ивана Соколова, чтобы он смог зарисовать разряды молний.
Ломоносов жил совсем рядом с Академией и пришёл домой быстрее. Он сразу же направился к «громовой машине» осмотреть её пред опытом, а Елизавета Андреевна тут же стала распоряжаться насчёт обеда, сказав мужу, что на столе уже «шти стынут». Но Михаил Васильевич только отмахнулся рукою, сказав, что скоро будет.
Рихман жил подалее, но всё равно успел к часу пополудни, когда туча уже нависла почти над всем Васильевским островом и приближалась
О том, как произошла трагедия в доме Георга Рихмана, спустя неделю поведали «Санкт-Петербургские ведомости»: «Когда г. профессор, посмотревши на указателя электрического, рассудил, что гром ещё далеко отстоит, то уверил он грыдыровального мастера Соколова, что теперь нет ещё никакой опасности, однако когда подойдёт очень близко, что-де может быть опасность. Вскоре после того как г. профессор, отстоя на фут от железного прута, смотрел на указателя электрического, увидел помянутый Соколов, что из прута, без всякого прикосновения, вышел бледно-синеватый огненный клуб, с кулак величиною, шёл прямо ко лбу г. профессора, который в самое то время, не издав ни малого голосу, упал назад на стоящий позади его у стены сундук. В самый же тот момент последовал такой удар, будто бы из малой пушки выпалено было, отчего и оный грыдыровальный мастер упал на земь и почувствовал на спине у себя некоторые удары, о которых после усмотрено, что оные произошли от изорванной проволоки, которая у него на кафтане с плеч до фалд оставила знатные горелые полосы».
В письме Ивану Шувалову Ломоносов подтвердил то, что произошло. Но более всего его обеспокоила судьба несчастной семьи, потерявшей кормильца, и судьба науки, коей честно до последнего своего часа служил истинный наук радетель. «Память его, — писал Михаил Васильевич, — никогда не умолкнет, но бедная его вдова, тёща, сын пяти лет, который добрую показал надежду, и две дочери, одна двух лет, другая около полугода, как об нём, так и о своём крайнем несчастий плачут. Того рады, ваше превосходительство, как истинный наук любитель и покровитель, будьте им милостивый помощник, чтобы бедная вдова лучшего профессора до смерти своей пропитание имела и сына своего, маленького Рихмана, могла воспитать, чтобы он такой же был наук любитель, как его отец. Ему жалованья было 860 рублей. Милостивый государь! испоходатайствуйте бедной вдове его или детям до смерти. За такое благодеяние Господь Бог вас наградит, и я буду больше почитать, нежели за своё. Между тем, чтобы сей случай не был протолкован противу приращения наук, всепокорнейше прошу миловать науки и вашего превосходительства всепокорнейшего слугу в слезах Михайло Ломоносова».
— Ты напомни мне о Рихмановой вдове днями, — сказала императрица, выслушав подробный, к случаю, рассказ Шувалова о недавнем происшествии. — Выходит, науки нелегко даются. А я-то полагала, глядючи на тучу немцев, заполонивших нашу Академию, что сии занятия — один мёд. Гляди, как облепили все места, — тут и природному русскому, Кириле Разумовскому, коего я поставила над ними строгость иметь, не просто управиться. И чего они к нам лезут и лезут, все эти немцы? Неужто родитель мой проглядел их алчность лютую, так хлебосольно отворив им дверь в Россию?
— Смею заметить, матушка государыня, родитель твой потому и был велик, что выбирал из иноземцев самых достойных, дабы они нас, ещё не во всём преуспевших, быстрее научили уму-разуму да полезным ремёслам, — не согласился Шувалов. — Это уж после иноземцы посыпались на наши головы как сор из дырявого мешка. Да в том, не гневайся на меня, природно русского, мы сами во многом виноваты.
— Как так? — изумилась императрица. — Грабят они нашу Россию, потому что для них в ней всё чужое. Потому гляди, как бедно мы живём.
— Твоя правда, матушка, прозябаем нищими. Но, прошу прощения, давай начистоту. У нас — просторы немереные, земли и недра — богаче не сыскать. У них там, в европах, сказывают, кругом камень. А живут они у себя богаче и довольнее, чем мы здесь.
— Вот и я говорю: у нас все воруют! — настаивала на своём Елизавета Петровна.
— Э, нет, матушка, — продолжил свою мысль Иван Шувалов. — Они богаты — от бедности, как мы бедны — от богатства.
— Это же как? Немцы, выходит, у себя всё — своими руками, по зёрнышку, на пустом месте? А мы — только крадём, а ничего не создаём вновь?