Тайгастрой
Шрифт:
Почтенный бородач, державшийся за мешок и упорно боровшийся со сном, подтвердил, что вагон этот и есть десятый.
Он глянул направо, налево и вверх, но ни соседей по купе, ни своих вещей не нашел.
Когда стало ясно, что произошла неприятность, Гребенников прошел к знакомой проводнице.
— Ну, что случилось?
Он рассказал.
— А вы куда ехали, товарищ пассажир?
— В Москву.
— Этот поезд идет из Москвы... Точно! Вы сели не в свой поезд!
С досады Гребенников хватил кулаком по полке.
— Ничего! —
— Где-то тут неподалеку есть станция Юрга? Мы кажется, ее проехали?
— Есть. Часа через два в Юрге будем.
— Мне бы хоть до Юрги, раз приключилась такая неприятность.
— Без билета нельзя, товарищ пассажир.
— Билет есть!
— У вас билет до Москвы, а мы едем из Москвы!
— Так что же мне делать?
— Зайдите к начальнику поезда.
Пришлось пойти.
Досадуя на себя, на годы, — пора было сознаться, что старость надвигалась с катастрофической быстротой, — Гребенников простоял в тамбуре, пока поезд не подкатил к вокзальчику, освещенному тремя закопченными фонарями.
В линейном посту ОГПУ сидел за столом военный. Держа в руке толстую короткую свечу, он читал книгу. Да, это был он... Журба... Колька...
— Товарищ дежурный, — начал Гребенников, едва сдерживая волнение. — Позвольте обратиться...
Военный медленно поднял холодные глаза от хорошо изданного томика Маяковского.
И вдруг...
Где он слышал этот голос?
Лицо посетителя в тени. Незнакомое лицо. Но какие-то складочки на щеке, у глаз...
— Гребенников! — вскрикнул Журба, бросаясь к другу.
Свеча накренилась. С луночки полился стеарин, и на книге образовалось озерцо.
Держась за руки, еще разглядывали друг друга после долгой разлуки и, наконец, жарко расцеловались накрест, трижды, по старому русскому обычаю. Лицо Николая потеплело.
Когда первый хмелек отошел, Гребенников рассказал о приключении в дороге. Журба вызвал к аппарату оперативника и сообщил об отставшем пассажире. Ему ответили, что вещи отправят с первым же поездом. Все будет улажено.
— До чего глупо получилось! Заплутался в темноте... А пить — хоть из лужи...
Гребенников протянул руку к графину и налил доверху стакан. Журба не сводил глаз с земляка; подался, что говорить, но, конечно, до настоящей старости было далеко. Гребенников находился в той поре, когда люди боятся старения, говорят об этом к слову и не к слову, валят неудачи на годы, а в тайниках души ждут, что собеседник скажет: «Ну, какие там у тебя годы! В самый что называется раз». И при этом подмигнут многозначительно.
— Когда обратный поезд?
Журба глянул под рукав, прикинул в уме.
— В семь пройдет товаропассажирский. Советую обождать двенадцатичасового. Поедешь с комфортом.
— Для такой встречи...
— Ну, дай же по-настоящему посмотреть на тебя, — сказал Журба,
— Чего смотреть! Через три года стукнет полсотни... Пролетели голубочки... Пролетели сизокрылые... Даже не оглянулись...
Вздохнул.
— Жизнь наша — это, брат, и есть самая настоящая необратимая реакция: в одну сторону идет, в другую — стоп... А тебе сколько?
— Двадцать восемь.
Николай принес кипятку, вынул из тумбочки черную хлебину, завернутую в газету, поставил сахар в баночке из-под какао.
— Сколько это мы с тобой не виделись? — спросил Гребенников, наливая в жестяную ржавую кружку чай и садясь на подоконник.
Журба скосил глаза в сторону, нахмурил брови. Эту новую черточку Гребенников отметил сразу.
— С конца двадцатого...
— Двадцатого? — Гребенников отставил от себя кружку. Задумался.
— Действительно, с конца двадцатого. Вот так штука. Почти девять лет... А ты говоришь!
На одном месте долго сидеть, впрочем, не позволило волнение, Гребенников зашагал по комнате, держа горячую кружку за ручку, обернутую платком.
— Думаешь, не искал тебя? Не справлялся? Как бы не так! Но только в последнее время удалось узнать, что ты в Юрге. Сейчас в Москву еду. Проворачиваю одно дело. Ты что? Думаешь, если заплутался между поездами, так и большого дела нельзя поручить человеку? Наивная философия! Не хмурься, шучу. Да, брат, проворачиваю большое дело. Очень большое. И решил тебя притянуть. Был такой план: в Москве о тебе договориться, а на обратном пути нагрянуть. Но получилось иначе. И так лучше. Недавно узнал, что ты в Сибири, в органах. Ну, рассказывай, как ты. Где бывал, что делал.
— После Одессы попал я на польский фронт; тебя, мне говорили, отправили добивать Врангеля. В двадцать втором демобилизовался, командировали в Москву на учебу, потом работал на стройке Турксиба. Разругался, — не по мне гражданка: с юных лет в армии. Стал добиваться, чтоб освободили. Мне предложили в органы. И вот, как видишь...
— Так... Так...
Встреча подняла такой пласт пережитого, что было о чем задуматься.
— Сколько прожито-пережито, хоть за мемуары садись! Но не до мемуаров. Еду вот в ВСНХ. Вызывает Валериан Владимирович. До чего обаятельный человек!
— Куйбышев?
— Он самый. Посчастливилось мне быть на шестнадцатой партконференции. Бог ты мой, какие открываются горизонты!
Как десять лет назад, Журба с прежней остротой испытал обаяние старшего товарища и друга.
— После старых наших дел, после тюрем и ссылок, после гражданской войны меня сейчас всего захватило реальное, так сказать, строительство реального социализма! — Гребенников провел рукой по высокому лбу. — Вдуматься только!
Журба заметил, что некогда густые каштановые волосы Гребенникова сильно поредели, перевила их паутина седины, на висках лежал уже густой морозный иней... И лоб стал выше, белее, весь испещренный иероглифами времени.