Тайгастрой
Шрифт:
— Ты меня прости... — начал Генрих Карлович, когда Бунчужный сел за стол. — И упрямство... Да, упрямство, конечно, ценная черта ученого. Но настоящий ученый никогда не теряет чувства реальности. Титано-магнетиты... Ванадий...
— Да будет вам, кушайте чай! У вас обоих к старости характер испортился.
— Мне нельзя стареть! — огрызнулся Штрикер.
«Как он решился жениться на такой молодой... — подумал Бунчужный. — И как она могла согласиться...»
— Ты меня обидел, не скрою,— сознался Бунчужный. — Возможно, я не умею говорить. И теряюсь.
— А почему бы тебе не переехать к нам, в Днепропетровск? Ближе к родине. Получишь кафедру и так далее. Студенты у нас того... Нет настоящей профессуры. А молодежь? Ты сам знаешь: это люди, так сказать, с высшим, но без среднего образования. И вообще это не то, что было в наше время. Помнишь? Старый наш Горный имени Петра Великого?! Плюнь на свой научно-исследовательский институт. На что он тебе?
Бунчужный вытер лицо платком совсем так, как вытирал после обхода лабораторий, когда неудачи следовали по пятам.
— Я не настолько темен, чтобы не понимать, что моя проблема — не единственный свет в окне! Отлично понимаю. Склонен даже думать, что действительно, мы тут в своем упорстве немного запутались, что в дальнейшем дело пойдет проще, но кому-то ведь надо пробираться через дебри, чтоб последующим легче было идти, не тратить силу на расчистку предрассудков, иллюзий, заблуждений. Наконец, дело даже не только в этом. У тебя я почувствовал что-то такое, что-то такое... чего понять еще не могу. То есть могу понять, но не хочу. Это было бы страшно. Ведь не чужой же ты нам человек в самом деле!
Штрикер исскуственно захохотал.
— Знаешь, Генрих, — Бунчужный подошел к креслу Штрикера, — мы давненько не виделись. Забыл я, как ты по-настоящему выглядишь. А на совещании присмотрелся. Борода у тебя диковинная. Честное слово. Такой бороды теперь на живом человеке не увидишь...
Штрикер вспыхнул.
— Хватит! Я еще не потерял рассудка от агитации и пропаганды. Желаю тебе успехов. Но как старый друг предупреждаю: берегись артериосклероза и... нерусских мыслей.
— Нерусских? Тебе ли говорить, Генрих?
Бунчужный заходил по столовой, потом, захватив сухарь, направился к аквариуму. Несколько ударов пальцем по стеклу, и к углу собрались рыбки. Федор Федорович бросил крошки в воду.
— У них, я вижу, рефлекс на стук и еду выработан недурно! — заметил Штрикер.
— Как у тебя на... старый режим!
Марья Тимофеевна громко рассмеялась, даже хлопнула в ладошки. Увядшее лицо ее помолодело. Рассмеялся и Штрикер.
— А благоверной моей нет...
— Если хотите, я расскажу вам о муравьях, — предложил Федор Федорович, чтобы не возвращаться более к прежнему разговору.
— Ты все еще возишься с букашками?
— Так вот... Очень интересны
— Какой ужас! — воскликнула Марья Тимофеевна громче, нежели следовало.
«Как страшно, как тяжело, когда муж и жена одного возраста... Когда обоим за пятьдесят...» — подумал Штрикер, рассматривая Марью Тимофеевну.
Бунчужный подложил вышитую женой подушку под голову и, удобнее устроившись на широком семейном диване, незаметно гладил руку подруге. Но хотя он говорил о муравьях, мысли против желания были далеко, и он ловил себя на этом.
«Где Анюта? — думал Генрих Карлович. — Ни сна, ни отдыха измученной душе...»
— Из куколок выводятся будущие рабы. Несчастные уживаются со своими господами и нянчатся с ними, потому что в домашней жизни эти кровожадные воины абсолютно беспомощны. Они не могут самостоятельно питаться... При передвижении рабы тащат господ на своих спинах...
— Занимательно, — сказал Штрикер, чтобы не молчать.
— Твои муравьи, Федя, похожи на тебя... — заметила Марья Тимофеевна. — Не сердись, но ведь и ты без меня и Петра абсолютно беспомощный. Ты даже не нальешь себе стакана чаю!
— Не хочешь ли ты сказать, что я типичный «рассеянный» профессор? Извини, но это не так. Я не верю, чтобы настоящий ученый мог быть рассеянным даже в быту. Я великолепно помню все, что делаю. И другие должны помнить. Я бы этих «рассеянных» лишал кафедры. Честное слово! Чтобы привести в чувство. А стакана чаю не налью себе не потому, что не умею, а потому, что в ту минуту меня, вероятно, занимает что-нибудь поважнее.
В двенадцатом часу позвонили.
Вслед за Петром устремился в коридор Штрикер.
Пришли Анна Петровна и Лиза.
— Мы были в консерватории. Какой концерт! Выступал Лев Оборин. Он играл этюды Скрябина!
Анна Петровна в самом деле была хороша, особенно рядом с худенькой, бесцветной Лизой, на щеках которой проступили желтые пятна.
Штрикер обнял Анну и Лизу.
— Наконец-то...
— Сейчас велю чаю подогреть! — засуетилась Марья Тимофеевна.
Анна Петровна отказалась от чая и решительным движением отвела руку, которой супруг обнимал ее за талию.
— Хочется еще музыки, — сказала она возбужденно, желая продлить удовольствие сегодняшнего вечера. — Сыграем, Лизочка, в четыре руки. — Она показала на рояли. — Кстати, почему у вас два инструмента?
В это время раздался звонок: в столовую вошел Лазарь.
— Вернулись? — без упрека обратился он к Лизе и стал знакомиться с гостями.
— Где ж вы, мадам, пропадали? Я три раза звонил, а мне ответствовали, что мадам в бегах...
Анна Петровна с завистью посмотрела на Лизу и Лазаря. «Счастливые... У них Ниночка. И ждут второго ребенка. И все у них общее».