Тайна асассинов
Шрифт:
Пренебрежение историей, традицией, уважением к памяти и разуму отцов есть хамство в точном библейском значении этого слова.
Едва научившись сложить простейший силлогизм, Хам начнет логически опровергать Книгу Бытия…
Именно так и поступил Смердяков, когда ему исполнилось двенадцать лет. За это он был нещадно бит своим воспитателем, рыцарски добродетельным, преданным лакеем Григорием, взявшим на себя заботу о культурной преемственности.
И способ переубеждения, избранный Григорием, и обстоятельства рождения, и наследственность создают, по Достоевскому, основания для сугубого хамства Смердякова. Рожденный в грехе (от
Беря шире, какова была его роль в достославной русской истории? Какая участь ожидала его в пределах этой блистательной традиции? Свои ли были ему русское сословное общество, его история и культура? Какое утешение нашел бы он в сыновнем чувстве?
Ф. Достоевский сумел выкопать из обширного подполья русской жизни и снабдить выразительным языком и смущающей аргументацией этого странного человека, исчадие тьмы, ставшего врагом своему отечеству, хуже иностранца, хуже поляка, хуже еврея, наконец.
Впрочем, за врожденным его уродством маячила как бы и другая правда. Опускаясь вместе со своим героем на философское дно, писатель обнаруживает новые для человека его времени проекции истины.
Когда Смердяков жалуется на законного сына, Дмитрия — «Дмитрий Федорович хуже всякого лакея и поведением, и умом, и нищетой своею-с, и ничего-то он не умеет делать, а напротив от всех почтен… а чем он лучше меня-с?» — он, конечно, не французских энциклопедистов цитирует, а выражает личное чувство. Зависть и чувство обделенности присущи, по-видимому, человеку от природы и повсюду порождаются местной почвой. Чтобы завидовать чужому богатству, бедняк не нуждается ни в одобрении общества, ни в иноземном влиянии.
На философском дне, в докультурном слое, обнаруживается неожиданная свобода от аксиом, навязанных предшествующей традицией. Обнаружить тождество крепостных мужиков средневековья с колхозниками или задать себе вопрос о смысле существования Российской Империи для многих ее угнетенных граждан мог бы не только Смердяков.
Я думаю, непонимание простым русским народом идеи «истории» или «отечества» (так снисходительно ему прощаемое А. Солженицыным в «Августе 14-го»: «…недалеко за волость распространялось их отечество») происходило вовсе не от узости их кругозора, а напротив от широкого обобщения, сделанного Смердяковым относительно первичности бытия по отношению к сознанию: «все шельмы-с, но тамошний в лакированных сапогах ходит…».
Идея эта, актуальная для России и сейчас, ненамного отстала от соответствующих западных образцов. Она легко укореняется в сознании самоучек и, по-видимому, была распространена в России гораздо шире, чем образованное общество могло подозревать. Конечно в философском ее формулировании должны были соучаствовать и аристократы духа:
«…Иван Федорович принял было в Смердякове какое-то особенное вдруг участие, нашел его даже очень оригинальным… Они говорили и о философских вопросах…».
Из этих ли философских разговоров Смердяков и почерпнул свою уверенность в праве убить отца Карамазова? Или горячая мысль об убийстве предшествовала философской отвлеченности?
Я
Он запланировал убийство, потому что оно представлялось ему удачным шахматным ходом в его жизненной игре, и лишь после того, как мыслимая его допустимость — с помощью Ивана Карамазова — окончательно ясно сложилась в его сознании.
Смердяков обнаружил достаточно проницательности и самоуважения, чтобы усвоить себе взгляд на Ивана, как сообщника:
«…Главное, что раздражило наконец Ивана Федоровича… — была какая-то отвратительная и особая фамильярность, которую сильно стал выказывать к нему Смердяков…Смердяков видимо стал считать себя Бог знает почему в чем-то наконец с Иваном Федоровичем как бы солидарным…будто между ними вдвоем было уже что-то условленное и как бы секретное.».
А — ведь было.
Иван, отчасти благодаря Смердякову, обнаружил для себя интеллектуальные преимущества хамства — докультурной философской позиции, свободной от догм — и упивался беспредельными мыслительными возможностями, которые эта позиция ему открывала.
Однако и мысль, что идея, овладевшая массами, становится материальной силой, не была ему незнакома, и в общей форме он предвидел и предсказывал, куда направится этот философски обусловленный выстрел. Его интеллигентский секрет, его алиби, состоял в его позе неучастия, которая якобы равно относилась и к отцовскому преступному образу жизни и к смердяковскому преступлению, положившему этой жизни неожиданный конец. На самом деле Иван давал философскую легитимацию им обоим.
Конечно не Лев Толстой, а Ф. Достоевский был «зеркалом русской революции». Он создал грандиозную аллегорию Российской Империи (не только в «Братьях Карамазовых»), пророчески разделив ответственность за будущую ее гибель между сводными братьями. Каждый из них вложил свою долю.
Все, что принято было в традиционном русском обществе считать добром, славой и честью, Смердяков вполне последовательно почитал глупостью:
«Григорий поутру, в лавке… услышал об одном русском солдате, что тот, где-то далеко на границе, у азиятов, попав к ним в плен и будучи принуждаем ими… отказаться от христианства и перейти в ислам, не согласился изменить своей веры… дал содрать с себя кожу и умер, славя и хваля Христа…
…Смердяков, стоявший у двери, усмехнулся…
— А я насчет того-с, что…никакого не было бы греха и в том, если б и отказаться при этой случайности от Христова примерно имени… чтобы спасти свою жизнь…
…Врешь, за это тебя прямо в ад… — подхватил Федор Павлович.
…Подлец он, вот он кто! — вырвалось у Григория: Анафема ты проклят…
— Рассудите сами, Григорий Васильевич, — ровно и степенно, сознавая победу…продолжал Смердяков:
…Ведь сказано же в Писании, что коли имеете веру хотя бы на самое малое даже зерно и притом скажете сей горе, чтобы съехала в море, то и съедет, нимало не медля… Попробуйте сами-с сказать… А потому знаю, что Царствия Небесного в полноте не достигну (ибо не двинулась же по моему слову гора, значит не очень-то вере моей там верят, и не очень уж большая награда меня на том свете ждет)… А, стало быть, чем я тут выйду особенно виноват, если, не видя ни там, ни тут своей выгоды…хоть кожу-то свою сберегу?».