Тайна асассинов
Шрифт:
«У парапета стоял освеженный, возбужденный, в черном котелке, с неподстриженной рыжей бородкой, с бровями, изломанными в наблюдении… Глаза его смотрели колко, то чуть сжимаясь, то разжимаясь, выхватывая из этой сцены все, что имело развитие.
Просветлялась в динамичном уме радостная догадка — из самых сильных, стремительных и безошибочных решений за всю жизнь! Воспаряется типографский запах от газетных страниц, воспаряется кровяной и лекарственный запах от площади — и как с орлиного полета вдруг услеживаешь эту маленькую единственную золотистую ящерку истины, и заколачивается сердце, и орлино рухается за ней, выхватываешь ее за дрожащий хвост у последней
«…Это — подарок истории, такая война!».
Дело совсем не в том, был ли реальный Ленин похож или непохож на солженицынского героя. Гораздо важнее, что Солженицын приписал возвышенный дар предвидения и свой пророческий пафос именно тому герою, которого он изобразил. Из опыта или по наитию он узнал, что разрушительная страсть, доведенная до экстаза, подобна любви и ниспосылается небесами. И зло, неотличимо от творчества, питается своим вдохновением. К тому же, этот его персонаж — «маленький, с рыжей бородкой», одинокий — в сущности еще только Сальери в своем злом упоении.
А возможен еще и Моцарт — гений злой воли:
«Этот купол — не меньше ленинского, пол-лица — голый лоб… И беспощадный, нечеловеческий ум во взгляде:
— А Я НАЗНАЧАЮ РУССКУЮ РЕВОЛЮЦИЮ НА 9 ЯНВАРЯ БУДУЩЕГО ГОДА!!!
…И глазами, где ум не потратил себя ни на радугу красок, ни на ресницы, ни на брови, — бесцветным концентрированным умом — проникал…
Он — надеялся, что будет так. Избалованный даром своих далеких пронзительных пророчеств, он, оставаясь человеком Земли, не всегда отделить умел вспышку пророчества от порыва желания. Разрушительной русской революции он жаждал настолько яро, что простительно было ему ошибиться в порыве.».
Это говорится об «отце Первой Русской Революции», Александре Парвусе, опередившем и Ленина, и Троцкого во всех их теориях, во всех их политических прогнозах, во всех их революционных планах. Он, Парвус, ошибся на один год в сроке второй русской революции, но нисколько не ошибся в характере события и его масштабе.
В отличие от суховатого Ленина, Парвус у Солженицына до такой степени обладает «даром далеких пронзительных пророчеств», что автору кажется даже уместным напомнить о его земном (а не небесном, все же) происхождении. Он живет нестесненно и естественно, наслаждаясь жизнью, политической игрой и собственной одаренностью, не делая ничего, что не приносило бы ему удовольствия или немедленной пользы. Никакие посторонние призраки долга, страха или стыда никогда не отягощают его моцартовскую натуру. Полнота его существования вызывает оторопь у вечно стиснутого своими конспиративными правилами, до предела зажатого, сконцентрированного на своей цели Ленина:
«— Ленин: Ну — зачем вам собственное богатство? Ну, скажите!
— Вопрос ребенка. Из тех «почему», на которые даже отвечать смешно.
Да для того, чтобы всякое «хочу» переходило в «сделано»… Такое же ощущение, как у богатыря — от игры и силы своих мускулов…
Да Парвусу — смешно, сотрясает смех грузное тело, любящее бутылку шампанского натощак и ванну принять и с женщинами поужинать…».
— Ах! Эта именно легкость, полнота жизни, и приводила в отчаяние Сальери: «— Ты, Моцарт, недостоин сам себя.».
В исторической реальности наш Сальери, по-видимому, и в самом деле держал своего Моцарта
Оба они прожили полноценную жизнь, полную борьбы и побед. Их планы осуществились. Их враги были посрамлены. Как говорится, «они жили долго и умерли в один день»: беспутный Парвус скончался от неизвестной причины (от обжорства, говорят), спустя всего несколько месяцев (ровно столько, сколько понадобилось на организацию этого мероприятия) после смерти добродетельного Ленина, не оставив почти ни гроша от своего сказочного богатства, да еще якобы предупредительно уничтожив все архивы, компрометировавшие обоих.
Этот неожиданный финал всем нам близко напоминает почерк третьего гения, который навсегда врезался в память нашего поколения, как лучший друг пионеров и школьников. Вот, он, похоже, совмещал все необходимые качества, ибо с легкостью овладел наследием обоих провидцев и утвердил себя навеки единственным в мире полномочным представителем сил Добра. И правил долго и счастливо…
— Как тут поверить, что «кроткие унаследуют землю»?
Порывая с неписанным правилом, более столетия тяготевшим над русской литературой, обязывавшим считать гений несовместимым со злодейством, Солженицын неожиданно оказывается ближе к Пушкину, поставившему все же вопросительный знак в этом месте. Похоже, что он также гораздо ближе к реальности, как мы ее видим сейчас:
«…Обладал Парвус сейсмическим чувством недр и уже знал, что — поползут пласты!.. Наконец-то она пришла, наступила Великая, Мировая! Он давно ее предсказывал, называл, вызывал — самый мощный локомотив истории!.. Вся предыдущая жизнь Парвуса была как нарочно состроена для безошибочного создания этого Плана. И оставалось теперь ему — тому счастливому, чем Парвус был, скрещению теоретика, политика и дельца, — сформулировать план по пунктам в декабре Четырнадцатого…приоткрыть его германскому послу… (…теперь высшие правительственные глаза предусмотрительно засматривали в его пророческие)…Все это Парвус решил блистательно — ибо все это было в его природной стихии…».
Солженицын, признавая за силой зла статус гениальности, невольно подталкивает нас к признанию существования в мире двух сил.
Сравнимых по их онтологическому уровню.
«Проникнитесь ясным пониманием двух сущностей,
Дабы каждый до Страшного суда сам избрал себе только одну из них…»:
«Он назвался Парвус — малый, но был неоспоримо крупен…И восхищала реальность силы…
Никто… в Европе не мог перескочить и увидеть: что ключ мировой истории лежит сейчас в разгроме России… Никому из них не доставало той захватывающей цельности, которая одна и сотрясает миры и творит их!».
Такое признание в солженицынском контексте означает, что зло способно быть неиллюзорным, творящим фактором. Исторически это очень близко к действительности. Значит ли это, что зло может быть направляемо высшей силой враждебной человечеству?
— Может быть зло не менее субстанционально, чем добро?
Классический русский писатель не принял бы такой мрачной истины.
Ф. Достоевский не пережил бы ощущения правоты Смердякова.
Солженицын при торжестве этой правоты родился. И торжествующее повсеместно зло воспринимал как эмпирический факт.