Тайная жизнь
Шрифт:
Что такое голос Предвечного?
Это речь.
Это речь изгоняет их в форме голоса, который они услышали в тревоге, и стыд, предшествующий падению, оказывается и его причиной: человеческая нагота — это падение в человеческие времена. Открытые глаза — это глаза обнажения и сокрытия под фиговыми листьями и в лесной чаще, когда начинает звучать голос вечного Языка.
Cognovissent se esse nudos. «И узнали они, что наги…» Если только слова имеют смысл, что это означает? Это означает, что они впервые узнали друг друга без образа. Пятка еще не оторвалась от божественной двери, и Адам впервые вот-вот предстанет без образа. Это мгновение человеческой живописи. Первый человек вот-вот воспримет наготу как недостаток, и он прижимает ладони к глазам. Выход за пределы мира — это обнажение тела, до сих пор бывшее
Резвящиеся в ветвях птички и садовая лужайка наги, но не ощущают своей обнаженности. Прыгающие и валяющиеся на диване котята наги, но не ощущают своей непристойности. Плавающие в аквариуме и высовывающие свои толстые губки над поверхностью воды золотые рыбки не ощущают своей наготы.
Нагота другого, индивидуальная нагота, а не их собственные тела, — вот что обнаруживают любовники в своих телах. Они становятся ненасытными органами ненасытного любопытства. Это любопытство никогда не может получить удовлетворения, потому что это всегда любопытство другого к самому себе. Обнимаясь, мужчина и женщина едва успевают заметить человеческую наготу. От целомудрия. От поспешности. От стыда. А главное, от удовольствия: наслаждение лишает нас способности видеть наготу, порождающую вожделение. Сладострастие ничего не хочет знать. Я уже однажды об этом упоминал: наслаждению свойственно пуританство. Мы закрываем глаза, как будто не хотим видеть, чтобы насладиться полнее. Тогда прижатые к глазам ладони Адама придают сцене в церкви Кармине еще более всеобщий смысл: восприятие требует закрытых глаз. Контакт нуждается в упразднении всех дистанций и всех соображений. Я написал: ладони, прижатые к глазам. И плавники рыбы прижаты к глазам. Лапки котенка с убирающимися коготками прижаты к глазам. Лапки воробья прижаты к глазам. Писатель никогда не видит страницу, которую пишет. Почему? Они стремятся в мир, который идет к ним.
Мы выходим из тепловатой, почти прохладной и молчаливой часовенки итальянской церкви, где долгие часы отдавались завороженности. Под действием воспоминаний мы встали на колени.
Сначала из-за яркого света мы ничего не видим. Нас охватывает головокружение. Одной ногой мы еще на пороге.
Свет мира столь ослепителен и прозрачен, что мы жмуримся.
Мы трем глаза — так обжигает жара, на которую мы вышли.
Писатель — это человек, который беспрестанно желает отделиться от тьмы, которому никогда не удается полностью выйти из тьмы; так, шаман — это человек, выходящий из пещеры, как о том повествует библейская притча о святом Илье. Мы зажмуриваемся и уже совсем ничего не видим. Именно так. С ослепшими, зажмуренными, лишенными зрения глазами мы рассеиваем чары даже успешнее, чем если бы смотрели во все глаза. Мы рождаемся. Рождаясь, мы не начинаем жить, потому что мы жили до рождения, но, живыми выйдя из тени, мы обнаруживаем свет. И это тоже результат рождения — эта жизнь в двух временах, эта двойная жизнь, которую невидимое видимое снова соединяет, как две створки двери. Как веки на глазах. Мы зажмуриваемся. Мы ничего не понимаем. Мы движемся вперед, твердя себе, что мы увидим… что мы увидим то, что увидим… что скоро мы увидим то, что увидим. Но ничто не подготавливает взгляд к зрелищу, дошедшему из такой дали. Ничто не подготавливает взгляд к приключению, которое повторялось так часто и чья давность такая давняя, что оно осталось далеко позади. А само это приключение, от истоков своих, заложено в спектакле, который с тех пор, когда еще не было жизни, без конца репетируют небесные созвездия.
В любом случае у каждого из нас приключение началось уже в тот самый миг, когда те, кто произвел нас на свет, уверили нас, что мы начинаемся. Может быть, само прошлое выбрасывает нас на свет — тем, что повторяется.
Глава сорок первая
Два мира
Еврипид рассказывает, что царь Менелай за семь лет ни разу не обнял Елену, не прикоснулся к груди женщины, спал лишь с призраком Елены. За семь лет но два-три раза в ночь он изливал свое семя в чрево не более осязаемое, чем тень. Однако ему казалось, что оконечность его тела испытывает при этом всю теплоту и нежность, и это представлялось ему совершенно необъяснимым. Читая подобные сказочные истории, все мы думаем о себе и говорим: «Это неправда! Не поверю! Со мной было то же самое, что и с Менелаем!» И мы продолжаем сражаться за наши иллюзии.
В январе 1977 года я был так несчастен, что пережевывал свое детство и возвращался в его тишину. Не знаю, почему я оказался в Антверпене, когда Эско вышел из берегов и затопил нижнюю
Очень скоро стемнело.
Когда мы оборачивались на бегу к вокзалу, то видели подступавшую к нам переливчатую поверхность реки, смешавшейся с морем.
В возрасте полутора лет я не мог сформулировать свое желание уйти от речи; я просто не поспевал овладеть двумя языками, которые захватили меня так, что я и опомниться не успел.
Но я ощутил отчаяние.
Чем больше мы отстраняемся от речи, тем глубже проникаем в другой мир, совсем не похожий на наш. Который является эхо-камерой речи, где освобождается все, чего недостает. Вплоть до голодных галлюцинаций. Вплоть до сексуального желания. Вплоть до фантазма. Вплоть до сновидения.
Чем дальше мы уходим на другой конец света, тем суровей возвращение. Но эта жестокая меланхолия, за которой настанет тяжелое пробуждение, — тоже другой мир, который изливается на нас, когда мы любим.
Мы обретали друг друга — два слившихся в объятии дрожащих и обнаженных тела на берегу.
Спальни — это тоже берега.
Кровати — что-то вроде полоски берега у самой воды.
Мы молчали. Не могу точно объяснить, откуда теперь я знаю, что мы были правы, требуя от себя самих молчания. Внутреннее и внешнее еще соприкасались. Нагота — это единственное свидетельство в человеческой жизни, которое еще остается проницаемым, покрытым молчаливой водой другого мира.
По возвращении сюда, в этот мир, в свет, на здешнее открывается только взгляд — и ничего больше.
Не тишина.
Слова разорвали бы тишину, благодаря которой путешествие стало возможным, разрушили бы тишину, обладающую совсем иной плотностью, чем значения и противопоставления, заложенные в языке, и уничтожили бы то место, на берегу которого мы все еще лежим обнаженные. Понемногу это место перестает быть берегом невидимого мира. Понемногу это место одерживает над берегом победу, становится просто спальней. Понемногу наши тела возвращаются назад, но они еще не совсем разъединились, не совсем раздвоились, не обрели каждое свой пол, они еще не до конца вернулись. Это возвращение должно совершаться крайне медленно и — непременное условие — очень тихо. Это отчаяние (резко открыть глаза, нарушить молчание, не распрощаться с потерей сознания и путешествием в другой мир, отчаяние от потери недавней сосредоточенности), это несчастье (так рыбы подпрыгивают, страдая от удушья, если их вынуть из воды), но также и чудо, потому что свидетельствует о нашем недавнем беспредельном счастье и проницательности. Мы были там, где счастье безгранично, где соединяются дыхания и души, там, где тела несведущи, там, на этой заветной родине, где половые органы едины (и не видят себя, не морочат, не томятся, не преследуют).
Это царство не от мира сего. Оно не относится к миру, но в то же время и не совсем вне этого мира. Оно «существует» в мире в виде прошлого. Оно было даровано нам при рождении. Этот подарок всегда в настоящем, но у него есть прошлое (темный, маточный мир), и истоки его лежат в прошлом (первородный коитус, когда fascinusназывался primogenius). Рождение дарует нам такое прошлое, в котором смешаны друг с другом смятение, тишина и темнота. Именно в этом смысле следует понимать ответ Иисуса Петру, когда тот советовал ему устроить свое жилище на горе Фавор. Петр говорил: « Domine, bonum est nos hic esse!» «Господи! Хорошо нам здесь быть; если хочешь, сделаем здесь три кущи…» (Мф. 17: 70.) Ни Фавор, ни тем более жилище кесаря и, уж конечно, ни вифлеемские ясли не есть то место, где мы можем сказать: « Domine, bonum est nos hic esse!» Нет, не хорошо нам здесь.
Аргумент I. С тех пор как мы покинули утробу наших матерей, мы уже больше никогда не находимся совершенно «здесь». Царство не совсем от мира сего, потому что у живородящих видов оно началось не в этом мире (мире атмосферном и световом). Прошлое и не от мира сего, и не от другого мира. Царство появилось как таковое после возникновения времени. Именно после того, как прорывается пузырь с плодными водами, ребенок видит — и учится видеть, дышит — и учится дышать. И «здесь» также возникает после начала времен, то есть после «того, что предшествовало времени».