Тайны русской души. Дневник гимназистки
Шрифт:
Я думала, что это уже прошло – и не вернется. По крайней мере, не вернется так быстро. Но оно снова пришло…
Моя боль – непроясненность, мой призрак – бессилье, моя м'yка – невозможность реализации смутного. И всё это – так гнетет и давит!.. До тоски и слез!
Исчезает последнее, что делало эту жизнь достаточно сносной, чтобы тянуть тоскливую лямку. Ни звуки, ни краски не говорят уже ничего, и слова теряют смысл и значенье. Точно все – далеки-далеки. Те, с кем живешь и кого обычно любишь. Не умеешь даже найти слов – самых простых – для них. И это – тоже тяжело и мучительно…
Хочется ничего не видеть, не знать! И – ляжешь лицом к стене… Но от себя
Сегодня опять, кажется, будет это самое. Я всего меньше ожидала этого теперь…
За месяц было несколько теплых минут. Одна из них – 24-го (ноября). Был Гриша (Куклин) – у Кати на именинах. Ожило многое – из старого, только – озаренное еще Зоиными (Лубягиной) рассказами и магическим светом невозвратимого.
Зоя говорила, что он (Гриша) очень-очень переменился к худшему. Может быть. Даже – наверное. Но мне – всё равно это. Безразлично. Потому что то светлое, что в нем было, так и осталось светлым. Это – его художественное чувство. Чутье в области искусства. Оно – живо. Оно сказалось сейчас же. И с наслаждением я слушала о «Ночном поезде» 416 и «Вечернем звоне» Столицы…
А потом – как-то раз, в субботу (8 декабря) – я пошла к Предтече 417 . И к Лиде (Лазаренко-Гангесовой) – после (было у меня намерение)… И я увидела ее (Лиду) днем, в Церкви – измученную, выбитую из равновесия. Встала позади нее – молча. И она на мгновенье прижалась ко мне…
416
Очевидно, здесь (и далее) речь идет о работах Евгения Ивановича Столицы (1870 – 1929) – художника-пейзажиста, академика живописи (1909), о котором К. И. Чуковский (1882 – 1969) говорил, что «это, пожалуй, самый русский, самый национальный наш художник. Даже однообразие красок, даже чувство скуки, которое навевают его работы, – всё это наше родное, всё это есть у него, потому что есть и у нас. Но есть у него и наша элегичность, и наш лиризм, и наша искренность…».
417
Церковь Иоанна Предтечи – один из редчайших памятников зодчества начала XVIII века. В 1994 году возвращена Русской Православной Церкви и сейчас является действующим храмом.
У ворот я хотела проститься… Часто я поступаю против себя. Но хотелось мне ясно увидать, услышать, что я нужна. И я услышала. Почувствовала…
Меня крепко повернули к калитке. «Посмотреть двор». А он действительно был сказочный: деревья – в кружевах куржевины 418 , хрупкие, ласковые березки…
– Прощай!..
– Нет… Пойдем!.. Неужели ты не понимаешь, что мне тебя нужно?! Я так измучилась! Сегодня выбита из равновесия совсем… Не понимаешь?!.
У меня всё сердце истерзано жалостью и м'yкой, и такой любовью затоплено!.. Только – мне стыдно сказать об этом. Не хочу, чтобы видел это кто-нибудь… И только – молча прижимаю к себе ее голову…
418
Здесь: изморозь, иней.
И кажется мне, что минутами нужна я Лиде моей неизмеримо больше, чем раньше, что бывают минуты, когда женщине нужна именно женщина, а не мужчина – хотя бы и любимый и любящий муж…
И всё же – я ничего не умею сказать. Только – чувствовать могу, а показать этого не умею, и голос звучит фальшивой и ложно-насмешливо-спокойной нотой…
Должно быть, правда,
Да, я запуталась в себе – и ничего кругом не понимаю. И тяжело… Только суматоха сегодняшней переноски (вещей в доме) на время заглушила всю гадость и мерзость запустения в душе.
Васильев с детьми переехал в ту комнату. Но это – неважно совсем. И я не знаю, что важно?..
Ну – вот. Как-то была у Лиды (Лазаренко-Гангесовой) – на новоселье. Потом рисовала ей повторение плаката. После ходила – с ней и Александром Николаевичем (Гангесовым) – на концерт.
Услыхала от него (Гангесова) невероятные вещи… Начало было положено еще в тот день, как я была у Лиды «дома». Она играла Шопена. Допытывалась, которая (пьеса) лучше – из трех. «Последняя», – сказала я. И не прибавила, что я понимаю всю м'yку монотонного напева первой (пьесы), что чувствую, что она говорит о своей тоске и любви – во второй, и что эта вторая – ее любимая в эту минуту…
Потом, закрыв лицо и молча просидев несколько мгновений, она сказала:
– Хотите знать, что о вас говорят?
– Нет.
– Говорят: «У Нины – душа поэтическая…» Это было пять раз в вечер сказано. Да…
И на другое утро повторилось.
– Кто же?
– Угадай!..
– Не умею…
Она обнимает меня крепко и прислоняется белокурой в локонах головой к моей – гладкой, темно-рыжеватой. Я слышу, как бьется ее сердце – над самым моим ухом, – и тихонько говорю:
– Уж – кто-то глупый. Алешке (Деньшину) в голову такая «мудрость» пришла?
– Он даже не пишет. Ошибаетесь!..
И она улыбается, а в голубо-серых глазах – загадка… Только потом – в ее комнате, когда мне снова на ухо несколько раз было сказано это же, в то время как мою шею обвивали бледные худые ручки, я поняла, кто сказал это. И – обозвала дураком…
Он (Александр Николаевич) пришел потом. И на прощаньи его рукопожатье было новым – сочувственным…
После, когда Лида звала меня на концерт, она подтвердила мою догадку.
– Хорошо! – говорю. – Александр Николаевич (Гангесов) не пойдет?
– Нинка, как тебе не стыдно?! Ведь он же говорит, что… – Она на секундочку запнулась, но сейчас же докончила: – Что у тебя – «душа поэтическая», так чего же тебе еще нужно?!.
А перед концертом он (Гангесов) сам сказал мне вот что:
– Да, знаете, когда я с вами начал мириться? Когда вашу картинку с иконами увидел и «Речку». Да. Вот. Показал их Володе: «Вот как надо рисовать!» А он: «Краски, – говорит, – грязные…» – «Ну и – дурак», – говорю. Он – у нас сейчас…
– Зачем вы его так? Он – прав…
И еще – после концерта. Мы с Лидой водили его (Гангесова) – показывать рисунки Шуры Петровой, что в классах (гимназии) развешаны.
– Плохо, – говорит, – совсем слабо… Ой, ой, ой! Лучше бы не показывали!.. Почему вы им не нарисуете хорошенькую картинку? И – подарили бы… А то – срам…
Я совсем перестаю понимать. Что увидал он в этих моих картинках? Правда, они – лучшие. Но я не знаю, что же в них такого, что человек соглашается из-за них мириться с другим – ему лично глубоко антипатичным? Потому что, когда я писала их, в душе звучали молитвы без слов, и пел голос великой тишины – о Вечном? Но ведь это было давно. Несколько долгих лет тому назад, когда еще разлад не коснулся души – опустошающей рукой. Теперь – нет, теперь ведь – совсем не то. Теперь – такое чувство, что из души всё вытряхнуто. И ничего нет там больше – кроме, может быть, небольшой кучки сора в плохо вывернутом уголке…