Те, Кого Ждут
Шрифт:
– Что ты всё – «Даниил Андреевич, Даниил Андреевич», я как звала его «Владов», так и буду звать, не надо, только не стоит мне перечить, не надо. Милош, повесь там у себя мой жакет, пожалуйста. Что за жуть! К чему такая жара? О чём они там вообще думают?
– О судьбах мира всё, небось, по небесной-то привычке.
– Только не смеши: о судьбах мира! Олухи царя небесного! Где тут у вас думают о смысле жизни?
– Это дело стоящее. Пошли, покажу.
…но дальнейшее наблюдение не представлялось возможным, поскольку прямо передо мной
Последние капли
Это было «вот и всё». Иначе не скажешь. Как ещё сказать?
Владов вывел кудряшечного бородача на какие-то задворки и задверки. Где-то гудел Карпатский бульвар, моложавый вечножитель. Там прогуливались, выгуливали, уходили в загулы – здесь, в корявых чернохолмских переулках, шастали похмельные отгулки. Там раскланивались и пожимали руки. Здесь Владов, скрытый изморосью сумерек, навис презирающим призраком:
– И кто ты такой?
Как Даниил и ожидал – Кудряшов, свободный художник. Владов назвался.
В притихшее небо вонзилось: «ниил», – и лопнулось молнией. Что-то чем-то лопнулось – и плетью хлобыстнули водяные струи. «Нечего меня подстёгивать», – обозлился Владов, – «я не пророк и не гонец, я на земле постоялец».
У ног Владова суетился визгливый человечек: «Я же не знал, я приезжий, не знал!». «Свободен», – сквозь обод губ сами собой рождались звуки, – «пока свободен. Копи здоровье».
Зоя вернулась. Что изменится? Что будет? Что было? Что есть?
Охтин, вымокший тихоня, сглатывал слёзы. Плакал. Как плачут иконы, не в силах больше видеть бесплодно сгорающие жизни. А ведь Зоя с огневыми блёстками в египетских глазах, – когда-то Зоя таяла перед Владовым, как свеча перед иконой. Пламечко её желаний: жадное, неуёмное – не задыхалось и не гасло, но Охтин видел – остались последние капли. Последние капли мягчайшей нежности. Скоро родник радости совсем иссякнет. Охтин сглатывал слёзы и чувствовал: влажная тьма – это всё. Следом к сердцу подступит пустынная сушь. Останется только мираж воспоминаний. Останется только призрак.
Владов не боялся призраков. Нет. Ни капельки. Ему ли, зачинщику призрачных плясок, бояться грозных невидимок? Если есть чему вспомниться – стоящее вспомнится, само собой всплывёт из омута памяти…
С чего слезиться? Что случилось? То и случилось – снова возник призрак любви, готовой воскреснуть.
Владов не стал ждать воскрешения.
Охтин: «Тебе выбирать! Стану перед тобой – как зеркало твоих намерений».
Даниил открыл дверь.
Владов, куда ты плещешь?! Не горюй, Владимировна, Милош, что, куда с ножом, спасите, режут, стой спокойно, вот и всё, юбка без верха, и сними ты свой лиф, тебе ж дышать нечем, ух ты, богато, надевай-ка свой жакет, чудненько.
Ну что, губители, довели до греха, держите и это, Милошу в лицо кружевное, нежное. Рыжая, бесстыжая птица-зойка, вспорхнувшая на стойку бара, туфельки на стойке, настойчиво набоечки клёкают. Снежана, я звал тебя Снежана, я знаю, как долго не тают снежинки на твоей груди, как в лютую метель стыдливыми слезами – но я не вкрадывался промеж тебя, нежности без нижностей, дерзости без низости, что ж ты, Зоя-танцовщица, не прячешь бронзовеющих богатств, я убью твою юбку, о бл…
Очевидное-нежеланное
«Облеку
Водка выручала Милоша, когда ему было гнилостно на душе, водка выручала Зою, когда поцелуи Владова уже веяли у виска, но водка никогда не выручала Охтина Данилу – напротив, становилось душно и тошно, и больно было знать, что Зоя замужем, что муж обожаем, что двое детей никогда не узнают забот безотцовщины – и больно было знать, что Зоя никогда не отважится на – и сам он уже не рискнёт, хотя бы даже втайне, обидеть чем-либо её мягкоглазого портретиста.
Думая об этом, Охтин снова становился Владовым, и смурнел, и северел, и зверел, и вышвыривал с ночью пришедших постельничьих, как он называл соседок по сну. Длинноногие постельные принадлежности боялись Владова, только это почему-то его вовсе не радовало.
Сегодня Владова боялся Охтин. Бояться было чего – всё на месте, все вещи при хозяине, весь Охтин при себе – стало быть, ничего не подарил: не случился праздник, не сверкала щедрость – это душило. Неприятен был пол под лопатками, замшевые туфельки у самого виска, чьё-то платье под затылком, всплеск у век – чьё, чьё, страх. Вдох, встать!
– Очнулся, шалунишечка?
Плечо окольцевала змейка – по шелковистой к локотку струится – и лодочкой ладошка так раскованно сплывает – меж солнцем налившихся, спелых – спуталось каштановое буйство. Охтин сомлел. Даниил расстроился: «Что-то я теряю способность описывать женское тело». Владов съязвил: «Описывать, подглядывая за красотами – это позор».
– Девушка, вам пора выметаться.
– Вы мне должны. Я вам должна. Вдруг это любовь?
– Спасибо. Лестно. Выметайтесь.
– Не обольщайтесь. Вы не красивы. Где-нибудь в переулке, на перекрёстке – я бы не влюбилась. Профиль шута, взгляд одержимого, речь правдолюбца, голос неженки. Адский коктейль! Я вас боюсь. Вы обаятельны. Вас надо законодательно заставить молчать.
И – враз ловко развела колени:
– Что вы остолбенели? Хотите? Сюда вот, где мой пальчик, видите? Куда я пальчик обмакиваю – сюда попасть хотите? Да что вы? На этот счёт я обязательств не давала.
Охтин, ошалевший, сглотнул слюну:
– Вы о чём?
– Вон, на столе – читайте.
Дробно, пузатыми буковками:
Не соблаговолите ли Вы, сударыня, через день, четырежды в неделю услаждать мой взор Вашими прихотливыми повадками вкупе с причудливыми выходками, не оставляя при этом в одиночестве атрибут моего самолюбия, без излишних, впрочем, натисков и происков? Если снизойдёт на то Ваша воля, то и я преклонюсь данью невеликой, но основательной. Откланиваюсь,
последний из Ордена Дракона, Даниил ВЛАДОВ
– Я это писал? – просипел Охтин, изумляясь приписочке: мелким, слитным бисером:
На титул и замок согласна. Наследников не предлагать. Кочующая в поисках любви.
– Не писали – складывали по слогам. Но – величали королевой. И возмущались посреди Лётной Площадки: «Что нам мешает заняться любовью прямо сейчас? Соперников – на кол!». Всё платье мне испортили своими излияниями. Где же мой скромный гонорар?