Текущие дела
Шрифт:
— Я не про Лешку, — качнула она головой, вдруг возвращаясь к сказанному. — Я про невесту. Не влазь в чужую душу, — повторила. — Ты вечно влазишь, не можешь без этого жить. Невеста, невеста! Какая она ему невеста?
— Защищаешь?
— Себя защищаю! — чуть ли не выкрикнула; тихо было на кладбище, поблизости — никого, а шум городской доносился чуть-чуть, неясный, ровный, непрекращающийся гул. — Верность до гроба! — понизила голос — Это красиво. Геройство! Этому поклоняюсь. Но не всегда получается, Юра. Это уж — как жизнь покажет.
— Не знаю, — сказал он. — По своему приказу все-таки верней. Мне за парня
Она закивала головой — мелко, словно бы судорожно, и словно бы соглашаясь с ним, а в сущности не соглашаясь.
— Прикажет — никуда не денешься. И не переживай! Что за вера такая, которая только при солнышке светится? «Вера нужна, когда тучи, когда темнота. При солнышке и без веры можно. И живут себе припеваючи; скажешь, нет? — Она примолкла, сидели тесно, хорошо было так сидеть, убаюкивала тишина, убаюкивал дальний, ровный городской гул. — А мы, Юра, люди с тобой, — склонила она голову ему на плечо. — Не звери. Не эти самые… млекопитающие. Мы и без солнышка люди. — Распрямившись, она запрокинула голову, глянула вверх, в желтоватое, уже подернутое сумеречной поволокой небо. — Вот мы сейчас пойдем к тебе. Да. Пора уже подомовничать. Ты там без меня, наверно, мохом оброс. Пойдем, и чтобы все было, как было. Ясно тебе? — повернулась она к нему, потрепала его по щеке.
— А я что говорил?
— Говорил, говорил… — оправила она платок на голове, встала. — Ваши мужские слова! — Вздохнула. — Да и наши… Ну, подымайся, рабочий народ! — подала ему руку, но тотчас отняла, словно бы передумала, и подошла к могиле, поклонилась. — Прости, Гена.
А это уж было лишнее, — это как надпись на доске, эпитафия. Пускай кто другой снимает, подумал он, мне не к лицу.
Она закрыла калитку, заперла, взяла его под руку, и пошли по аллейке, по листьям, по жести, — железно шуршало.
— Счастье с несчастьем, — подумал он вслух, а она не расслышала или не поняла, переспросила. — Да ничего, это так, — сказал он, и уже до самых кладбищенских ворот ни о чем не говорили.
Потом, в трамвае, на задней площадке, прикасаясь лбом к оконному стеклу, она спросила:
— Для чего живем, Юра? — И сама себе ответила: — Для того и живем, чтоб жить. А как? От нас зависит. И вот что, Юра, заметила: когда людям хорошо, никогда не спросят, для чего живем. Даже в голову не приходит.
Домой, так домой, подумал он, несчастье — не кладбище, несчастье — в больнице, несчастье — у Лешки, а дома — счастье. Ему тревожно было за Лешку, еще тревожней — за Дусю, за Оленьку — тоже; вечная была тревога, но дома, с Зиной, — какое ни есть, а счастье. Словно убегая от вечной тревоги, он живо представил себе, как они придут и как возьмется Зина за уборку, начнет с кухни, закроется там, а он, зная, что она рядом и хоть ненадолго, но тут, с ним, засядет за письменный стол, вытащит свои чертежики, будет сидеть, думать, обдумывать то приспособление, о котором говорил Булгаку, или ту перепланировку, о которой говорил Должикову. Кое-что было уже в голове, и пригодилась Зинина мыслишка — убрать с прохода контрольный пост, и все это просилось на бумагу. Чем не счастье?
Они приехали, когда уже стемнело, вошли в темноте, он отыскал на ощупь
И зазвонил телефон.
И это тоже было уже когда-то: падал снег, и Оленька возилась на коврике. Тогда он ничуть не испугался телефонного звонка, был еще не пуглив, а теперь испугался. Так и ёкнуло сердце: это из больницы!
Но не из больницы звонили, — с завода. Ну вас к черту, подумал он: отлегло.
Звонили из комитета комсомола — какая-то девица-бестолочь, и невозможно было ничего понять. Кто-то попал в милицию, в Калининский райотдел, — за что попал-то? кто? В трубку говорите, сказал Подлепич, а не мимо. Кто-то попался, и надо выручать, требуют мастера. Какого мастера? Мастеров много, а порядка мало. Наконец-то понял он, что попался кто-то из его смены и хотят, чтобы брал он кого-то на поруки. Слушайте, сказал он, звоните в штаб дружины, у меня ноги не казенные. Этого ему еще недоставало.
Зина появилась на пороге.
— Вот ответил, как подобает. Раз в жизни. Ты что, мальчик? Никуда не ходи!
— И не собираюсь, — буркнул он.
Она глянула на него недоверчиво:
— Смотри же!
А чего смотреть-то? Пока она громыхала ведром, он быстро оделся, пошел к ней извиняться:
— Понимаешь, надо. Мало ли что. Это Чепель, конечно, накуролесил по пьянке. Может, пустяк, уговорю. А задержат, завтра в смене опять прокол. Хоть сам становись к стенду.
Зина ничего не сказала ему, повернулась спиной, принялась намывать газовую плитку.
Это часа полтора, подумал он, туда да обратно, да еще — если с транспортом повезет; до Калининского райотдела было далековато.
А в райотделе вот как дело-то обернулось — непредвиденно, неприятно: ладно уж — Чепель; куда ни шло, фигура такая, популярная в этом смысле, а то ведь Владика задержали, не Чепеля.
26
Ни за что не стал бы он искать поручительства или заступничества, просить дежурного, чтобы справлялся о нем на заводе и там удостоверяли его личность, и тем более не стал бы звать на помощь Подлепича или еще кого-нибудь, но в дежурке решили по-своему, ничего с ним, разбушевавшимся, не согласовывали, никаких свидетелей не вызывали, а только расспросили, что за драка была, из-за чего, как попал в «Уют», и составили протокол, велели подписать, прочли мораль и затем уж выпустили на свободу, отдали на растерзание Подлепичу.
Там, возле милиции, была остановка троллейбуса, и могли бы поехать, но Подлепич даже не глянул туда, был взбешен, как видно, а в троллейбусе бешенству воли не дашь, и пошли пешком.
Он, Булгак, тоже был взбешен — не меньше Подлепича, и жаждал выговориться, доказать свою правоту, повергнуть в крах неправых — милицию, ресторанных пижонов, всех на свете, кроме себя самого, но Подлепич, взбешенный, молчал, и он молчал, не меньше взбешенный, а может быть, и больше, и молча, крупным шагом, шли, да только неизвестно куда.