Телефонная книжка
Шрифт:
Но они и не взглянули на тележку. Так я впервые встретился с бывшим Николаевским вокзалом, ныне Октябрьским. Впрочем, переименование могло состояться и позже. Главное — изменилось время. Все лицо высоких залов. Появились пассажиры нового наименования: мешочники. Они бежали толпой с каждого поезда. Их то ловили, то нет. Торговля шла на площади у вокзала и на рынке в самом начале Суворовского. Мешочников окружали покупатели. Иные тут же продавали свой товар, иные спешили скрыться на городских улицах. До переезда в город я побывал на вокзале, постоял на крыльце, поглядел на новое для меня выражение Петрограда 21 года. Все, как во сне, даже не напоминает тех дней, когда приезжал я сюда полный надежд и уезжал в отчаянии. Утром в день приезда проводил я, сам не знаю зачем, Литваков к их родителям. А жили они в том доме, где некогда — Вячеслав Иванов [5] . Знаменитая башня. Она казалась такой же древней и ничего не напоминающей, как Петроград моих студенческих лет. С тех дней стал Петроград моим родным городом. Вскоре он даже имя переменил, к чему привыкли с легкостью. Проще и легче, чем когда имя Санкт — Петербург исчезло. С тех пор обыватели успели притерпеться к любым переменам. Теперь я уезжал с Октябрьского вокзала в Москву, полный надежд, и возвращался часто в горести. Я не помню, когда именно вокзал получил третье свое имя. Делался он все щеголеватее. Народился на свет поезд неслыханной красоты. «Красная стрела». Синего цвета. Я уже прижился в городе. Завелось, явилось у меня множество знакомых. И ни разу не случалось,
[5]
Иванов Вячеслав Иванович (1866–1949) — поэт, драматург, историк и теоретик искусства.
В поезде гремела музыка — в каждом вагоне имелся динамик. Провожающие собирались все нарядные. А за путями на платформе справа стояла угрюмая и мрачная очередь, с деревянными сундучками, с узлами, с мешками. А перед очередью на штанге висела доска с надписью: «Станция Мга». Почему-то имя это и унылая очередь, и состав, неосвещенный, сплошь из вагонов четвертого класса, наводили на меня тоску, похожую на предчувствие. И вот пришла война, и о станции Мга заговорили все в конце июля 41 года. После взятия станции этой кольцо вокруг Ленинграда замкнулось. Началась блокада. И снова страшно изменился Московский вокзал. Я побывал там всего раз, когда еще до блокады детей отправляли в эвакуацию. Писательских детей. Часовые у входа. Эшелоны с войсками. Запах хлористой извести. Необыкновенно яркий и жаркий день. Пустые залы, через которые шагали мы следом за выстроившимися парами детьми. Все та же платформа, похожая на прежнюю, как человек в жару и бреду на здорового. Особенная, военная тоска того лета. Дети были веселы. Только когда поезд тронулся, Наташа уткнулась лицом в колени и расплакалась. Но, как это ни странно, возвращались мы через пустые залы с чувством облегчения. О блокаде еще не думали, но смутно чувствовали — детей из города следует увезти. В 42 году летом ехали мы из Кирова в Москву. Рудник [6] , Бергер [7] , Карская [8] и я. И вдруг, отъезжая от Горького, увидели на запасном пути знакомые синие вагоны «Красной стрелы». И обрадовались. И опечалились. Но вот в 44 году, примерно, в сентябре — октябре поехал я в Ленинград. К Наташе. «Стрела» возобновила свои рейсы, только отходила в пять часов вечера. Примерно от Колпина, нет, еще раньше, много раньше путь становился одноколейным. Воронки и дзоты тянулись вдоль полотна.
[6]
Рудник Лёв Сергеевич (1906–1987) — режиссер. В 1940–1944 гг. — директор и художественный руководитель БДТ, позднее — Центральной студии киноактера, с 1961 г. — Московского театра киноактера.
[7]
Бергер Яков Григорьевич (р. 1904) — театральный администратор.
[8]
Карская Таисия Яковлевна (1901–1982) — театровед, работник Управления по делам искусств, позднее — секретарь Правления Ленинградского отделения союза Рабис.
Потом вдруг увидели мы за окнами лес, погибший от артиллерийского обстрела: мертвые расщепленные стволы без крон. На перроне у разрушенной станции Любань сидели на узлах озабоченные, строгие, только что возвращенные из немецких лагерей местные жители. Они, как видно, не ждали, что город разрушен так безнадежно — развалины, куда ни глянь. Проводник, выпивший и веселый, рассказывал, как бомба попала в самый вокзал. «Начальник станции со всем своим ПВО стоит на крыше и доказывает, что это наш самолет. И вдруг, здравствуйте, прямое попадание! Ни станции, ни начальника». Я глядел, слушал, и мне так же, как и любанским жителям, чудилось, что ничего тут не воскресишь. Так же, как в наши дни, когда гляжу я на новое здание вокзала и на новую Любань, пролетающую за окнами, — «Стрела» там не останавливается, — развалины 44 года представляются мне сном. И мы прибыли, — говорю о 44 годе, — в Ленинград. Встретили нас торжественно: оркестр, толпа — с нашим поездом вернулась команда «Зенит», взявшая в тот год кубок. Они вышли из вагона в майках и трусах, или встречали победителей товарищи в этой форме, — не помню. Ошеломил меня оркестр, шум. Тридцать лет прошло с тех пор, как вышел я под эти застекленные своды в первый раз. Я был ошеломлен. Голые парни, выстроившиеся в ряд, запах человеческого тела, аплодисменты, толчея у выхода. Только что пережитые Любань и мертвый лес. Наташа в те дни жила на Кирочной, 8. Стройный юноша в пальто, из которого он сильно вырос, предложил донести вещи. У меня был тяжелый чемодан с продуктами. Он его легко вскинул на плечо. По дороге мы разговорились. Выяснилось, что он артист балета Кировского театра. На его руках мать и младшая сестренка — вот почему прирабатывает он на вокзале. Дома казалось полуслепыми, вместо стекол — фанера.
Несколько раз приезжал я в Ленинград, пока в июне 45 года со всеми вещами и с котом не погрузились мы на «Стрелу». Начальник поезда, крупный, тяжелый человек со звездой Героя Советского Союза, полученной в те страшные дни, когда поезда водили по узкому простреливаемому коридору, увидев нашего кота, спокойно развалившегося поперек коридора, сказал добродушно: «Много возил котов, а подобного не видел». Мы взяли мягкую «Стрелу», чтобы не мешать никому — любовь к животным раздражает. Но, как нарочно, в тот день мягкие вагоны шли четырехместные. И как на зло, в нашем купе оказался двухлетний мальчик, по словам отца и бабушки, до судорог боящийся кошек. Его год назад, когда был у него жар, напугала кошка, прыгнувшая к нему в кровать. Я понадеялся на непривычно большой рост нашего кота и сказал мальчику: «Смотри, какая собачка!» И мальчик заулыбался. И вот мы вернулись в Ленинград после трех с половиной лет. Наташа нас встречала. И вот мы прошли через вокзал, словно поправляющийся от ранений, словно в госпитальном халате, и спустились по ступенькам в город, словно оглушенный, и началась новая или возобновилась старая ленинградская жизнь. И опять ездил я в Москву, полный надежд, и возвращался то опустошенный, то обожженный, а после драматургического пленума в 49 году — в мистическом ужасе [9] . А вокзал все хорошел. Года два — три назад его внутри перестроили так, что совсем он перестал походить на Ленинградский в Москве. Из холла по ступенькам широченного входа, в полздания шириной, попадаешь ты в тронную залу или дорогой ресторан. Только вместо трона или столиков занят он вокзальными двойными диванами для ожидающих. Электрические лампочки на черном прямоугольнике висят под куполом над путями, показывают время. Пышно, чисто, беспокойно, «Стрела». Его соперник — дизельный поезд. Скорые. Война, — как сон.
[9]
См. «Дрейден Симон Давыдович», комм. 15.
Дальше идет запись: «Машинный мастер Самуил Абрамович Богданов.Это человек, уважающий себя, похожий на врача. Иногда лечит он пишущую машинку на месте, иногда же берет к себе, и она возвращается посвежевшая, словно из дома отдыха. И некоторое время пахнет маслом и керосином.
Дальше записан телефон Марии Васильевны Бабаевой. [0] Я знаю эту одинокую и несчастную, но с характером могучим, самолюбивым женщину с 29 года. То есть скоро двадцать семь лет, после «Ундервуда», когда я пытался получить авторские,
[0]
Мария Васильевна Бабаева — сотрудник Управления по охране авторских прав (Ленинград).
[1]
В 1923 г. Всероссийское общество драматических писателей и композиторов было реорганизовано в Московское общество драматических писателей и композиторов (МОДПиК) и Ленинградское общство драматических и музыкальных писателей. Это, последнее, общество и имеет в виду Шварц.
[2]
Семенов Андрей Семенович — юрист, сотрудник Управления по охране авторских прав (Ленинград).
[3]
Книжка не была написана.
Затем очень постепенно и медленно, по мере того, как появлялись на сцене новые мои пьесы, становился я в МОДПиКе, а впоследствии в Управлении по охране авторских прав своим человеком. И увидел, что широкое, с большими серыми широко расставленными глазами лицо Марии Васильевны, с крупным и сердитым ртом, может принимать и приветливое выражение. На какой-то елке встретил я Марию Васильевну с очень славной, миловидной, застенчивой девочкой лет двенадцати. Мария Васильевна представила мне ее: дочка. Примерно, через год после этого спросил я Марию Васильевну: «Как поживает дочка?» И лицо ее вдруг исказилось. И она отчаянно, даже бунтовщически, воскликнула: «Умерла дочка! Нет у меня дочки! В три дня умерла от септической ангины. Нет у меня дочки! Нет у меня дочки!» И я ушел ошеломленный, отравленный чужим горем. В управлении толпились люди разные. Не всегда доброкачественные, как это случается вечно там, где пахнет деньгами. И они ухитрялись вышибать деньгу. И в довольно значительном количестве. Но служащие управления, через руки которых проходили многие тысячи, причем сами они сидели на крайне скромной зарплате, — бывало, ожесточались. И Мария Васильевна неукротимая, переживала несправедливость эту едва ли не острее всех. В блокаду потеряла она площадь. Вернувшись, поселилась она с матерью старушкой в маленькой комнатке. Мать хворает. Недавно пожаловалась Мария Васильевна: «Вот умрет мама, и останусь я совсем одна». Глаза ее стали еще больше и еще светлее. И делаются они выпуклыми. Судьба ее походит на самое нее характером. Не щадит. Послала ей какую-то болезнь щитовидной железы. От этого стала она еще нервней и обидчивей. В так называемые выплатные дни в квартире, занятой под управление, полно народа. Табачный дым стоит столбом, к ужасу кассирши, страдающей бронхиальной астмой. Шум разговоров.
Кое-кто уже выпивши. В коридоре иные сидят в очереди к Марии Васильевне, или просто ждут, чтобы перехватить взаймы у счастливцев или совратить склонного к соблазнам: повести в забегаловку. Чаще всего в ближайший подвальчик «Русское шампанское», недалеко от угла Садовой и Невского. И вот, наконец, приходит твоя очередь. Столик Марии Васильевны расположен непосредственно за дверью, перпендикулярно к стене. Позади нее — ящики с личными нашими счетами. Там записано все: сколько денег пришло и сколько мы получили по сей день. На обороте расходного ордера Мария Васильевна пишет один столбец: сколько причитается. Подсчет производится почему-то каждый раз за все время. С начала года. Затем возле вырастает второй столбец. Сколько получено. Глядя на все это, испытываешь чувство, как на скачках или боксе. Который столбец победит? Дважды проверяет Мария Васильевна итог и, наконец, на самом уже ордере пишет причитающуюся тебе сумму. На лицевой его стороне. А иной раз сообщает, что ничего тебе не причитается. В первом случае идешь ты к бухгалтерии. Ты чуть возбужден, как и весь жужжащий разговорами коридор. В получении денег, особенно тут, в управлении, когда не можешь ты угадать заранее, сколько ты получишь, есть нечто по- охотничьи праздничное. Охотники до займов в преувеличенно юмористической речи, отведя в угол, снимают с тебя некоторую сумму. Впрочем, случается это позже, когда ты уже выходишь от кассирши. А до этого со своим ордером идешь ты к Семенову. Он сидит в комнате, разделенной деревянной перегородкой. В первом отделении — небогатый диванчик, круглый столик, креслице. Тут ожидают очереди. За перегородкой большой простой письменный стол и пишущая машинка, тут принимает Семенов. Напротив — за маленьким — его заместитель.
Виноватого и правого встречает Семенов недобрым взглядом. В лице что-то птичье из-за горбатого носа. Только птичка эта справится с любой лисой и змеей, а при случае, если найдет такой стих — и с добрым молодцем. Улыбается Семенов все больше саркастически. Если разговорится, то все больше обличает и разоблачает свирепо, но негромко, чтобы не посвящать в дела ВУОАПа ожидающих очереди. Он едва ли не единственный знаток авторского права в союзе и много раз доказывал это на деле, отстаивая наши интересы. Но характер трудный и деспотический, что в сущности — дело второстепенное. А при борьбе за строгое соблюдение закона об авторском праве — полезное для обеих сторон. Он взглядывает, если не в духе, на оборотную сторону расходного ордера, словно желая проверить вычисления Марии Васильевны, а если в духе, то просто визирует бумагу, и ты двигаешься медленно через переполненный гудящий коридор. Дверь в бухгалтерию распахивается. На пороге появляется бледная широколицая Мария Васильевна, суровая и беспощадная, как собственная ее судьба. И провозглашает: «Кто следующий?»
«Мастерская Литфонда».Помещалась она до августа на Загородном у Пяти углов, а теперь вместе с нами перебралась в новый наш дом. Пишу — и слышу, как стучит у них дверь в первом этаже. Если у меня бессонница, то я слышу часов в шесть, как с грохотом снимают запоры и отодвигают что-то тяжелое, может быть, решетку, замыкающую вход в ателье. «Ателье» — вот как называется наша мастерская. Так и на двери написано. И новое и прежнее помещения до крайности похожи друг на друга. Новое больше, видно налево от двери из прихожей просторное помещение, где работают мастера. Направо — неестественной высоты зал ожидания. В следующей комнате — длинной и узкой — работают за длинным столом закройщики. Все ново, все высоко, стены, правда, кое — где уже в пятнах, паркет затоптан. Седой директор, стройный, важный, глубоко сосредоточенный. Дела! Он работает у нас давно, славится своей энергией, но вся она у него в скрытом состоянии. Однако, первый телефон в доме поставлен был в ателье. Причем, казалось, он и движения не сделал лишнего. Не уступил ни единого метра из нового своего помещения. Для лифтера. Хоть места у него теперь больше, чем нужно. И он все стоит в приемной комнате, и выражение лица у него, несмотря на полную неподвижность, словно у гонщика на вираже.
Итак, директор там стоит с выражением мотоциклетного гонщика на вираже, но такого гонщика, которому приходится тщательно скрывать и то, что он гонщик, и мотоциклет, и вираж. Оба закройщика похожи друг на друга, как близнецы. Точно выбирали их нарочно. Оба лысы, оба маленькие, оба плотные. Только мужской закройщик, Александр Федорович, как будто аккуратнее оформлен. Журналы на столах, запах утюгов, особый портновский дух делают оба помещения подобными друг другу. Во время примерки испытываю я два неприятных чувства. Одно — сразу. Когда вижу себя в непривычном ракурсе в трехстворчатом зеркале. Я представлял себя другим. Моложе. Второе неприятное ощущение — это с детства оставшееся отвращение к примеркам. Я начинаю задыхаться, почти задыхаться, когда на мне, примеряя, что-то закрепляют булавками, помечают мелом — мне с самых ранних лет от чувства несвободы, от вынужденной неподвижности делается душно. Ну, вот и все о мастерской.