Телефонная книжка
Шрифт:
И вообще жизнь к ней строга беспощадно. Потеряв мужа, осталась она с тремя детьми. До войны все хвалили ее пьесу «Старая Москва» или «В старой Москве», я не читал ее. Но никто не решался по каким-то причинам пьесу поставить [3] . Как растила она детей, чем жила, не знаю. Не пойму. В блокаду эвакуировали ее с детьми в Ставрополь [4] . Там, как рассказывают, когда приближались немцы, пыталась она вывезти детей, но привело это лишь к тому, что потеряли они друг друга. Но Панова каким-то чудом собрала детей по немецким тылам. Когда удалось ей выбраться на нашу сторону и пробиться в Молотов, где в те дни в основном сосредоточился Ленинградский союз писателей, пришлось ей вначале не слишком сладко как лицу, побывавшему на территории противника. Но секретарь обкома или горкома по пропаганде Римская, которую ленинградцы называли мама римская — так она возилась с нашими эвакуированными, — поняла положение Пановой. И добилась того, что устроила ее в санитарный поезд. После своих путешествий в этом поезде и написала Панова первую вещь «Спутники». И получила Сталинскую премию [5] , что и вызвало ненависть полувоплотившихся писателей. И в самом деле обидно. За что? Почему избрана именно эта, столь простая на вид, иной раз совсем неубедительно разговаривающая женщина? Измученная огромной семьей — теперь у нее прибавились еще и внуки, и сын первой жены Дара, и дочка его же, — измученная трудным характером честного, хорошего, но безумного и самолюбивого Дара, она все пишет. И едва принимается за работу — совершается чудо. За что?
[3]
Панова
[4]
Из г. Пушкина под Ленинградом, где застало Панову начало войны, она и ее дочь — школьница с трудом добрались до села Шишаки на Полтавщине, где до войны жили два сына и мать Пановой. Там они прожили вместе до конца 1943 г. После освобождения Украины переехали в г. Молотов.
[5]
Повесть «Спутники» написана в 1946 г. Удостоена Государственной премии СССР в 1947 г.
Печерский Григорий Борисович— литфондовский врач. Из большеголовых и лысеющих, словно волос не хватило на такое пространство. Он приехал сюда из Баку. Терапевт. Говорит чуть горловым голосом. Чуть- чуть громче, чем принято, что случается с врачами и педагогами. Он и внимателен и вместе с тем рассеян — вдруг чувствуешь, что вступило нечто ему в душу: то ли бакинские воспоминания выплыли на поверхность, то ли сегодняшние заботы, то ли нечто расовое, ему самому невнятное. Ум у него резко ограниченный и крайне трезвый. Сильно сомневаюсь, что способен он осознать то, что его беспокоит. Трезвости его ума соответствуют вытекающие отсюда уверенность и недоверчивость. Он не верит в твою болезнь. Он не верит, что приходящие к нему писатели в самом деле писатели. Разве только достаточная известность, что он уважает, не снижает его недоверия. Я думаю, что прожил он жизнь не простую — Баку не такой город, думаю, что при ограниченности и трезвости ума он имеет в глубине существа свои подвалы со скелетами, комнаты с особым ключиком, которые открывать запрещается под страхом смерти. О ком я это пишу? Чего это я рассказываю? Войдешь в лечебный отдел Литфонда и видишь маленького, большеголового, вежливого, улыбающегося Печерского? Какие там подвалы и скелеты и особо трезвый разум, резко ограниченный? Так-то оно так. Но ведь он сын древнего народа, создавшего некогда Библию. Неужели ничего не сохранилось от дней исхода, от дней изгнания и бедствий. Он сын нашего времени, сложнейшего из времен. Он пришел сюда, на северо — запад, с востока, из Азербайджана, где сложная и без того жизнь еще усложнена. Неужели и это прошло надним? Скользнуло? Нет… если разобраться, все найдешь. А ложная уравновешенность и простота ничего не говорят. И не скажут. С толку сбивают.
«Подписные издания»которые следуют за «Печерским», помещаются в магазине очень памятном, на улице Бродского. Там, в 45–47 годах царствовал так называемый лимитный магазин, таинственный, окруженный слухами и подозрениями. В нем получали пайки ученые и писатели. Одни — на триста рублей в месяц, другие — на пятьсот. Выдавалась длинненькая книжечка, в которой напечатаны были купоны на разные суммы — рубль, три рубля, пять рублей. И копейки. Продукты были нормированные и ненормированные. Последних мало: черная икра, например. В нормированные входили мясо, масло, сахар. На них имелись свои купоны. Сюда же прикреплял ты свою литерную карточку. Лимитную книжечку на 300 рублей получил я в Москве. Много волнений пережили мы, пока не перевели мой лимит сюда, когда в 45 году вернулись мы в Ленинград. Несколько раз ходил я в какое-то учреждение, занимающее барскую квартиру на Адмиралтейской набережной. И с этим связано чувство Ленинграда 45 года. Еще словно больного. Так плешивеют после брюшного тифа. Голова зарастает, но смотреть жалко. Но лето, Нева, белые ночи — не пострадали. Наконец, мне выдали не то справку, не то самую книжечку. И я пошел с Наташей в магазин. Прикрепился. И по неопытности получил в счет мяса копченые свиные языки, такие соленые, что едва можно есть. Сейчас все забылось, но о сорок пятом годе рассказывать, не упоминая о карточках, пайках, трофейной посуде и других вещах, появлявшихся вдруг в магазинах — это значит забывать об очень существенной черте того времени. А трофейные машины! Разнообразие марок удивительное. От «ДРВ», таких низеньких, что казалось, будто пассажиры сидят в ванне, до «оппель — адмирала» или «хорьха» или «мерседеса». Появились американские машины, «бьюик — айт» неслыханной красоты находился, по слухам, во владении какого-то кинооператора. Но вернемся к лимитам. Сколько волнений они вызывали!
В начале каждого месяца приходили списки, и никто не знал, не был до конца уверен, что таковой не сократят или не изменят где-то там, в таинственных торговых и вместе с тем идеологических недрах. Магазин на улице Бродского напоминал клуб. Там встречались артисты, ученые, писатели, художники и жены этих лиц. Разговоры в очередях — ибо и там в горячие дни вырастали хвосты — велся на самые разнообразные темы. Иногда вспыхивали слухи. Чаще всего приносила их азартная и мнительная Ренэ Никитина [1] . Она знала все от последних литературных новостей до литерных и лимитных. Этим свойством она славилась и в Кирове. Тесть Письменского, о котором я уже рассказывал, деликатнейший и тишайший Михаил Владимирович, придя из закрытого ОРСа писателей и научных работников, рассказывал удивительные новости. Когда изумленный Письменский спросил однажды: «Откуда вы это узнали?» — ответил: «Рассказала эта, ну как ее… которая все знает… Рено… с кисточками… с язвой». Так мы ее с тех пор и звали «Рено». «Кисточки» относились к ее шляпке, а «язва» — к желудку. В лимитном магазине знала она заранее, что привезут, когда, какого качества. Слухи, волновавшие всех, были, к примеру, таковы: «Магазин переводят. На новое место. Очень далеко. Надо хлопотать». И очередь гудела, и самые видные ее представители принимались хлопотать. И магазин оставался на старом месте. Войдешь, налево — бакалейный отдел, направо — масло, кондитерский, винный. В глубине, в следующей комнате — отдел мясной и рыбный. Катерина Ивановна всё прихварывала, ходили в магазин больше я и Наташа. Вообще отличался тут состав покупателей большим количеством мужчин — заходили с работы. Или одинокие. Намётанным глазом тогда сразу угадаешь, бывало, где что выдают. По оживлению в одних отделах и пустоте в других. И вдруг исчез магазин.
[1]
Никитина (рожд. Розеноер) Ренэ Ароновна (1897–1975) — вторая жена писателя Н. Н. Никитина.
Исчез, как будто его и не было, вместе со всеми пайками, распределителями, литерами и прочими карточками, исчез с целой полосой послевоенной жизни, будто его и не было. И мы легко, даже как бы радостно выбросили из памяти длинненькие книжечки с денежными продуктовыми купонами, будто их и не было. Уже в третий раз появлялись и занимали особое место, значительное и угрожающее, карточки в нашем существовании. Первый раз в 19–20 годы. Второй — в начале тридцатых. И тогда писателям давали книжечки в особые распределители, то давали, то отнимали, словно дразня или пугая. В зависимости от репутации, что установилась у тебя на данное время там где-то, в идеологически — распределительных недрах. И, наконец, в третий раз появились. Военные и послевоенные карточки от 41 до 47 года. С их исчезновением магазин существовал некоторое время, но уже в качестве обычного гастронома. Но вот магазин подписных изданий с Владимирского проспекта перебрался на улицу Бродского. Там, где был отдел животного масла, кондитерский, винный и табачный, стоят теперь строгие ящики с картотеками подписчиков, разбитые по алфавитам. Подписчики на «А», «Б», «В» расположены на месте животного масла, а моя буква — там, где был конец кондитерского. На месте бакалейного отдела горой высятся книги. Здесь ты получаешь по бумажке маленькой и квадратной, вроде листика из блокнотика, выданной тебе девицей, дежурящей у картотек, и по кассовому чеку соответствующий том соответствующего собрания сочинений. Там же, где продавали рыбу и мясо, — служебные помещения, отгороженные от магазина
Если объявлена подписка на какого-нибудь классика, то у Дома книги с вечера выстраивается очередь, бурная и немирная. Борются две группы: одна со списком, устраивающая переклички каждые три часа, и вторая, опоздавшая, легкомысленная отчасти, даже как бы разбойничья. Эта — особенно смелая, к открытию магазина ревет: «Живая очередь!», разрывает списки, бросается вперед. Но и представители первой группы не дураки. Списки у них в нескольких экземплярах. В последнее время пошли разоблачения. Утверждают, что в очередях множество спекулянтов. Но это не меняет сути. Спекулянты заводятся вокруг предмета, имеющего сбыт. Книги в цене. Как всегда вокруг любого распределения, разгораются вокруг любой подписки страсти и в Союзе писателей. В конце концов установился закон: живая очередь. Или телефонная запись, но в день подписки строго в порядке живой очереди. Здесь, кроме любви к книге, еще и азарт, вызванный писательским самолюбием и мнительностью. Больше всего спрос на классиков — на Чехова, Тургенева. Страшные бои вокруг Джэка Лондона, Жюля Верна и Драйзера. «Всемирная история» разошлась в несколько часов. На углу улиц Бродского и Ракова — такие же ночные утешительные очереди в Филармонию. С бою берут абонементы на весь год. Следовательно, литература и искусство необходимы, как хлеб и масло. Впрочем, я забываю об отборе. В очередях сотни, а населения-то в городе сколько-то там миллионов. Это я понял как-то в том же магазине подписных изданий. Там между дверями в тамбуре установлен щит с очередными новинками. Среди них однажды увидел я 84 том юбилейного издания Толстого. И два идиота, лет по семнадцати, тыкая в него пальцами, давились от смеха. Из обрывков их фраз я понял, что их смешит, как мог человек добровольно написать так много. По всему виду парнишек ясно мне стало, что забрели они в магазин случайно. Но как ни поворачивай, а магазин новый.
Часто, с ученических лет, считалось, что я дружу с тем или другим, а от дружбы-то ничего и не оставалось. Так и теперь — многие считают, что я дружен с Пантелеевым.Нет. У этого странного существа друзей нет. На этом и остановлюсь, хоть знаю его теперь в высшей степени ясно. Я уже писал о нем как-то, хоть знал его меньше и писал хуже. Это слишком хороший знакомый теперь, и если буду я описывать его, получатся не наблюдения и открытия, а сплетни. Лучше перейду поскорее к слову «Полотер»,которое стоит в моей книжке вслед за Пантелеевым. Это запись новая. На старой квартире у нас пол был дощатый. До этого бывали у нас полотеры. Один на Седьмой Советской оказался человеком грамотным и всё читал книжки, пока просыхала мастика. И любил пофилософствовать. Любил поговорить на общие темы и полотер в 405 номере гостиницы «Москва», где прожили мы около года во время войны. Шкафы сдвинуты, ковры сняты, в комнате особый полотерский беспорядок, предшествующий порядку. А полотер то рассказывает о том, как служил он на Дальнем Востоке, то о событиях сегодняшнего дня. В те дни вся Москва рассказывала о грабителях, вдруг порожденных войной, не боящихся крови, и, на взгляд грабителей прежней школы, бессмысленно склонных к убийству. Мой полотер московский рассказывал всё больше смешные случаи. Например: кто-то резал свинью. А тушу уложил в прихожей. Где-то на московской окраине. Приехала вдруг скорая помощь, входят санитары с носилками. «Где больной?» — «Что вы, у нас больных не имеется». — «Ах, простите, ошиблись адресом». Уезжают. А потом хозяева обнаруживают, что они увезли, уложив на носилки, и свиную тушу. Наш новый полотер не молод, солиден. Кате послышалось, что работает он в цирке. И мы удивлялись.
Что можно в цирке натирать? Где там паркет? И только после двух — трех его посещений, когда вел он разговоры на общие темы среди сдвинутых с положенных мест вещей, выяснилось, что работает он полотером в церкви. Вот и все о полотерах. Осталось последнее слово на «П» — «Поликлиника».Тут я могу только, как делается в словарях, написать: «см. Мария Владимировна [1] ».
Р
[1]
См. «Мария Владимировна Ивановская», с. 604.
Перехожу к букве «Р». «Радио». [0] Это учреждение сыграло большую роль в моей жизни. Сначала, году в 26–27, позвали меня и Олейникова делать «Детский час», два раза в неделю, тогда еще в совсем молодом ленинградском узле. Занимал он всего два этажа во дворе дома на улице Герцена. Теперь в подобном состоянии наш Телевизионный центр — все знают друг друга, от гардеробщика до начальника, все живо интересуются передачами и обсуждают их. В то время, несколько распущенное и неподбритое, встречались любопытные характеры. Из них первый — директор или начальник Радиоцентра, по фимилии Гурвич [1] . Он был в прошлом левым художником, отказавшимся от красок. Его огромные полотна напоминали мозаику, только материал применял он особый: пшено, овес, рожь, ячмень. Как взбрела эта идея в его крутолобую башку? О чем думал он в своем кабинете, отвечая на твои вопросы с особой расовой. задумчивостью, словно не видя тебя? Говорил он по — русски очёньТПюхо. До Радиоцентра был Гурвич директором Красного театра, где прославился фразою: «Я был мозгом, я есть мозгом и я буду мозгом этого дела!» К нам относился он доброжелательно и провозгласил даже после одной из передач: «Я всегда отличался способностью выбирать сотрудников». Любопытен был и бухгалтер, высокий, тоненькой, узколицый, несколько по — стародевичьи обидчивый и раздражительный. Он однажды сообщил, что умеет петь детские песенки, и попросил занять его в программе. И спел нежным своим голоском песенку о птичках.
[0]
«Радио». Шварц начал работать на Ленинградском радио в 1926 г. С первых дней войны до 10 декабря 1941 г. прикреплен к Радиоцентру Ленинграда решением Ленгоркома ВКП(б) (ЛГАЛИ, ф. 333, on. 1, д. 410, л. 192; РГАЛИ, ф. 2215, on. 1, ед. хр. 22, л. 2, 4 об.).
[1]
Гурвич Иосиф Наумович (1895—?) — директор Ленинградского радиоцентра, ранее — художник, затем один из основателей Красного театра.
Начиналась она так: «Чирик — чик — чик, чирик — чик- чик, так жалобно поют!» Мы придумали — с полной беспечностью и легкомыслием тех дней — постоянные маски — персонажи, которые и вели программу: Петрушку, тетю Анюту, еще кого-то там. Каждый номер начинался с интермедии, где все они участвовали. Актеры подобрались не слишком опытные в этом жанре, хоть и пожилые. Репетиции вести мы не умели. Петрушку, в частности, читал всё тот же тоненький, высокий бухгалтер и пищал скорее обиженно, чем весело. И не слишком разборчиво. Тем не менее дело так или иначе шло. А когда придумали мы нечто новое: непосредственное обращение к детям в ответ на их письма или жалобы их родителей, то почта Радиоцентра или как он там еще назывался в 27 году, увеличилась чуть не втрое. Года полтора или два продолжали мы работать там. Я считаю время это для себя решающим: постоянное упражнение в драматургии очень помогло мне в дальнейшем. И первую пьесу свою «Ундервуд» закончил я тем, что девочка проникает на Радиоцентр в финале и распутывает запутанный крохотный узел, выступив по радио. Подлинные имена сотрудников я сохранил в пьесе. Но в конце концов наши передачи пришли к концу. Жизнь усложнялась, принимала более строгие организационные формы. Гурвич перестал говорить нам, что всегда отличался умением выбирать сотрудников. И в один прекрасный день нас заменил Туберовским [2] , который повел дело солидно, пришел с целой группой пионеров, заменивших стариков актеров. И связанных, кажется, с «Ленинскими искрами» [3] . Расстались мы с нашей работой легкомысленно и беспечно, с тем же чувством, с каким пришли туда. Только встречаясь с сотрудниками радио или нашими актерами, вспоминали мы наши передачи весело и не без сожаления. А Радиоцентр все разрастался. Гурвича сняли, старые сотрудники исчезли, как будто их и не было. Учреждение перебралось в множество студий.
[2]
Туберовский Михаил Дмитриевич (1899–1977) — писатель.
[3]
Ленинградская пионерская газета.