Тень без имени
Шрифт:
— Этот несчастный дал убить себя, как и Пушкин, — бормотала она со слабой улыбкой, наброски которой можно увидеть только во сне. — У него не хватило чернил, чтобы придумать собственную смерть. — И она продолжала повествовать мне о дуэли Лермонтова с подробностями, подобно тому как рассказывает человек старый анекдот, кажущийся смешным только ему.
Тогда Петро, разозлившись, поднимал плеть и ударял ею моего коня, как если бы только это животное было виновато в издевательских словах моей бабушки. Скорее, чем ярость, его удары вызывали во мне обволакивающую скорбь подчинения, и тогда я поднимал левую руку, чтобы остановить хлыст, который вдруг превращался в мою правую руку, кровоточащую и беспомощную, как крольчонок. Тем временем Петро уже скакал над речной водой и присоединялся к казачьему полку, возвещая криками о поражении предателя.
Этот сон в течение месяцев сопровождал меня на тропах войны, которые расстилались передо мной на восточной оконечности Западной Европы. Богемия, Болгария и, наконец, Сербия видели перемещение по траншеям, вырытым на их земле, меня, превратившегося в однорукий призрак, для которого винтовка весила меньше, чем ощущение неоплаченного долга на поле чести. К счастью, кровавые события и растущее опустошение в душе, окружавшие меня, постепенно растворяли эти видения, вплоть до того, что, когда мой полк был послан на Балканы, я наконец подумал о том,
Среди немногочисленных бумаг, которые накануне вечером я смог вынести из дома после смерти Тадеуша Дрейера, большая часть была связана маниакальными интересами старого шахматиста и относилась ко времени его пребывания в Швейцарии, начиная с 1943 года. Однако я обнаружил дюжину разрозненных листов, на которых генерал однажды попытался описать подробности нашей встречи на Балканском фронте и причины, побудившие его присвоить имя другого человека. У этого рассказа, кстати, не было ни начала, ни конца. Он воскрешал в памяти отдельные сцены, беспорядочность и противоречивость которых, несомненно, отражала душевное состояние описывавшего их человека на протяжении недель, проведенных им в Караншебеше, на последнем аванпосту Австро-Венгрии накануне разгрома на Дунае. Я помню день, когда он пришел в мою канцелярию с изменившимся лицом, не зная, куда спрятать руки встревоженного подростка, требуя от меня поддержки своего решения, которую я тогда не захотел ему оказать. Высокий и худой, как шпиль собора, Рихард Шлей походил на человека, который вышел из длительного тюремного заключения. В его жестах просматривалась на первый взгляд несвойственная возрасту уверенность, но за ними нетрудно было разглядеть истоки того, что вскоре вызовет крах его убеждений. Он недавно приехал на Балканы в качестве священнослужителя при капеллане Ваграме, который вскоре завершил свой земной путь, будучи разорванным вражескими бомбами. С тех пор семинарист оказался вынужденным взять на себя обязанности священника в ожидании прибытия настоящего святого отца, которое, казалось, никогда не наступит. Раньше, когда оба этих человека проходили под окнами моей импровизированной канцелярии в Караншебеше, у меня создавалось впечатление об урезанной семье, которая никак не могла примириться с мыслью о вдовстве и сиротстве. В то время юноша с послушностью, очень похожей на удивление, подчинялся обстоятельствам и постоянно находился при священнике, следуя духу героизма, что заставило меня сразу же возненавидеть его и вспомнить об идеализме моего брата. Ни разу за те годы, что мы провели вместе, он не захотел рассказать мне о своих отношениях со священником, но было нетрудно понять, что в значительной мере состояние душевного хаоса, в котором находился молодой человек, когда мы познакомились, было связано с гибелью святого отца. За одну ночь смерть отца Ваграма должна была победить в нем все то, что сопротивлялось ужасающей действительности, и забросить в глушь, где он видел только рост жнивья, угрюмые или внушающие страх жесты, и столкнуть его лицом к лицу с тем несомненным фактом, что на войне не было места ни для героизма, ни, тем паче, для веры, которая, вполне возможно, и привела его сюда. Как-то вечером он с подчеркнутой твердостью сказал:
— Иногда, Голядкин, я спрашиваю себя, не заслужил ли отец Ваграм, и даже он, места в аду.
Должен признаться, что поначалу такие откровения вызывали у меня раздражение, характерное для человека, вынужденного выслушивать подробности жизни постороннего, который, не поинтересовавшись, хотим мы того или нет, предлагает свою дружбу. Тем не менее впоследствии я научился слышать неясный шум червя, который подтачивал его, скрываясь за словами, и я убедил себя в том, что этот человек предоставлял мне возможность завершить разрушительную миссию, которая не была окончена со смертью Петро. Возможно, сама судьба свела меня с этим молодым семинаристом для того, чтобы я, в условиях войны, помогал ему разрушить в себе идеализм и покончил таким образом с развращением его души, сохранив его на своей стороне не как тело на поле битвы за честь, а как живую, пульсирующую и полную собственного разлада личность.
Однако молодой человек не был расположен сдаться так легко, позволить мне растоптать его душу, чтобы я мог хранить ее при себе, как реликвию. Однажды ночью, не предупредив меня заранее, он сообщил, что в лагерь наконец прибыл тот, кто должен был занять место отца Ваграма, и это освобождало его от возложенных обязанностей и позволяло отправиться в траншеи за Дунаем, чтобы освободить от воинского долга его давнего товарища, называвшего себя Тадеушем Дрейером. Это известие потрясло меня настолько, будто бы у меня собирались украсть драгоценность, стоимость которой невозможно было определить. Подобно любовнику, который не может согласиться с тем, что его покидают, я напрасно старался отговорить его от этого самоубийственного путешествия, а он тщетно пытался убедить меня в том, что его смерть в траншеях должна была бы стать логическим завершением такой истории, как у него. Казалось, теперь обстоятельства способствовали тому, чтобы семинарист повторил судьбу моего брата, оживив мои воспоминания о его безродном героизме. В стремлении юноши оказаться на линии фронта было что-то, что противоречило представлению о нем как о погибшей душе, которое я хотел поддерживать в себе. Теперь в его лице светилась душа человека, любовно кормившего голубей зерном и отказывавшегося признать, что они в результате превратились в невыносимых вредителей. Бесконечная трель, звучавшая в его душе, не позволяла найти в нем место для малой толики зла, которое мне было необходимо ощутить в нем, чтобы полностью забыть лицо своего брата. Поэтому, когда его настойчивость достигла крайности, способной повести молодого человека к линиям расположения вражеских войск в поисках полка, в котором находился Дрейер, мне не оставалось ничего другого, как наблюдать его уход и желать того, чтобы он умер разочарованным до того, как найдет это потерянное воинское подразделение, эту веру, которую рекрут Дрейер хранил для него в дальнем уголке их прошлого. В действительности я не мог предпринять ничего реального, чтобы продолжить разрушение души юноши, разжигая в нем ту агонию, которую я хотел видеть на челе Петро.
Иногда, говорила моя бабушка, братьев-близнецов различают по наличию или отсутствию бороды или шрама — признакам, приобретенным уже в течение жизни. Но обычно природа наделяет близнецов малозаметными врожденными отличиями, как то: родинка в каком-то интимном месте, слабое изменение цвета радужной оболочки глаза или более сильное развитие одной из рук, на что остальные смертные предпочитают смотреть как на дьявольский атрибут. Я еще ясно помню вечер моего детства, когда дедушка погрузил на мула лавочника бутыль с водкой, веревку и дубовый хлыст, при
Незадолго до того, как наш полк был отправлен в Караншебеш, я вернулся домой, чтобы принять участие в похоронах моей бабушки, и нашел на чердаке отцовского дома тот хлыст, при помощи которого в детстве исправляли мою леворукость. Тогда кто-то сказал мне, что мой отец носил с собой это роковое оружие до последнего дня своей жизни, когда винтовки турок уничтожили его на одной из многочисленных войн, в которых понапрасну участвовали казаки во имя русской родины. Мысли о таком гротескном герое, с упорством превратившем этот предмет в символ веры, вызвали во мне отвращение, сходное с тем, какое я чувствовал раньше к знакам отличия Петро и впоследствии еще раз испытал, увидев, как идет по мосту через Дунай молодой семинарист. То, что казак умирает на чужой земле, выпрашивая, словно нищий, право на мечту об ускользающей родине, или то, что кто-то верит, что имеет право рисковать своей жизнью во имя других людей, казалось мне делом столь же неразумным, как и стремление избавить ребенка от леворукости при помощи ударов. Не должны иметь такого смысла нормы, регулирующие этот мир. Нам предоставлено лишь расчистить тропинку, которая неизбежно ведет к разрушению всего святого, и проникнуться мыслью о том, что в той грустной зоне пространства, где мы заключены и обитаем, нет места для поэзии. Начиная со дня смерти Петро каждый момент своего существования я посвятил доказательству того, что обряды чести и верности являются уделом слабых. Мне кажется, что по крайней мере Дрейер сумел понять это в течение тех трех дней, которые он провел в балканских траншеях, разыскивая того рекрута, жизнь которого закончилась из-за того, что была менее важна, чем его имя.
Дни, последовавшие за уходом семинариста, я провел в лагере, стараясь собрать все деньги и всю информацию, которые позволили бы мне как можно лучше выжить в будущем, уже тогда грозившем стать хаотическим. Так мне удалось узнать о многих действиях некоего Дрейера в то время, пока он находился в лагере. Почти все они выходили за рамки установленных военных правил и должны были принести ему значительные суммы денег. Те, кто был знаком с ним и еще оставался в живых, говорили о нем с восхищением и сочувствием, но было немало и тех, кто помог мне укрепиться в моих подозрениях, что этот человек не являлся на самом деле тем, за кого себя выдавал. Судя по неоспоримо еврейским чертам лица и ярко выраженному венскому акценту, с которым он говорил, несомненно, имя Тадеуша Дрейера было ненастоящим, о чем еще раньше известил меня мой молодой семинарист. Тем не менее по лагерю ходили слухи о том, что на совести рекрута было не одно это переименование, их было множество, но объяснить себе убедительно природу этого никому не удавалось. В те времена воровство документов и присвоение чужого имени были обычным явлением, и, должен признать, такие подделки всегда казались мне безошибочным знаком того, что люди были способны на все, чтобы выжить на фронте. Тем не менее этот рекрут, который стал навязчивой идеей семинариста, назвавшего его однажды Якобо Эфрусси, не вписывался в мое представление о смене имени и подделке как неоценимой возможности выжить. Несмотря на все свои усилия, я не смог понять, почему еврей не единожды отказывался от своего имени, когда оно было способно защитить его от мобилизации. В действительности на евреев никогда не смотрели благожелательно в Австро-Венгерской империи, но большинство из них сумело воспользоваться этим обстоятельством, обратив его в свою пользу, чтобы избежать призыва в армию. Иногда, имея это в виду, я спрашивал себя, не сумел ли и этот Дрейер, как и я, найти в войне неприступную траншею, в которой можно выжить? А библейский Иаков — не был ли царем самозванцев? Эта мысль не теряла своей привлекательности, когда я вспоминал удовольствие, с каким моя бабушка смеялась над тем отрывком Писания, где двое близнецов впали в грех обмана и позорного обмена именами и личностями. Что касается Дрейера, то он не был классическим лжецом, потому что не использовал свою власть для обмана других людей. Он воровал и присваивал на протяжении своей жизни чужие имена, чтобы покончить с многочисленной толпой, жившей внутри его самого.
В течение трех дней молодой человек отсутствовал в Караншебеше, и в каждый из них так же, как и в первый раз, Петро нарушал спокойствие моего сна. Однако в этом случае к навязчивым снам добавился новый элемент, который очень обеспокоил меня: теперь не Петро был тем, кто хлестал моего коня, и не я — тем, кто сидел на коне. Рекрут Тадеуш Дрейер и семинарист исполняли наши роли в моих кошмарах, как если бы речь шла о плохой комедии. Казаки на другом берегу Дона исчезли, а их место заняла в моем сне толпа людей без имен и лиц, мундиры которых, казалось, принадлежали армии воображаемого всемирного королевства.
Однажды вечером меня вырвал из подобного сна стук касок о брусчатку Караншебеша. Снаружи кто-то прокричал, что враг начал переправляться через Дунай. Глас тревоги прозвучал за стенами моей канцелярии и заставил меня насторожиться. Я немедленно вскочил на ноги и начал разыскивать среди своих вещей деньги и документы, которые собирал для того, чтобы облегчить себе жизнь при бегстве. За этим занятием и застала меня появившаяся в канцелярии двуглавая тень, которая казалась извлеченной из чужих кошмаров, проникнув в мои. Я был готов ухватиться рукой за подсумок, но неожиданно открыл, что под этим пятном грязи и крови скрывался мой молодой семинарист. Теперь его лицо приобрело твердость и уверенность. Можно было бы сказать, что пребывание на вражеских боевых позициях заставило его повзрослеть и почти постареть. Ни говоря ни слова, он вошел в мою канцелярию с телом другого человека на спине и любовно опустил его на пол, со вздохом, будто освободился от тяжелой и никчемной ноши. Тогда мне почудилось, что в каком-то уголке своей души он наконец-то донес несомненный знак выживших. «Этот человек, — подумал я, — потерял душу, и теперь я позабочусь, чтобы ему никогда не удалось заиметь ее вновь». Тем временем семинарист распрямился и встал передо мной во весь рост.