Тень без имени
Шрифт:
Когда я рассказал эту историю бригадиру Голядкину, он выразил свое согласие с сержантом относительно патетичности поступка Эфрусси и его товарищей. Это происходило в то время, когда отовсюду к нам поступали неутешительные новости: Вильгельм II удрал в Голландию, наши войска были раздроблены и терпели поражение за поражением, а французы с быстротой бури приближались к Белграду. В довершение всех бед ходили слухи о том, что в любой момент уланы, украинцы и поляки, входившие в состав наших войск, расквартированных в Караншебеше и Эорминберге, могут поднять восстание и отказаться перейти мост через Дунай. Атмосфера была более чем напряженной, и уже невозможно было понять, откуда исходила опасность: от маршала Десперея или от наших собственных солдат. Если Эфрусси действительно предпочел продолжить службу тому, что оставалось от Австро-Венгерской империи, ему следовало покинуть траншеи и найти способ отдать свою жизнь более славным образом. Однако интуитивно я чувствовал, что этот кажущийся дерзким поступок
Однако даже этот аргумент не смог меня убедить. Должен был существовать и другой мотив, почему Эфрусси поступил именно так. Возможно, подумалось мне, я придал появлению своего друга в Белграде совсем не тот смысл, какой был на самом деле, и, исходя из этого, использовал любую возможность, чтобы отыскать его. «Возможно, — сказал я как-то вечером бригадиру Голядкину, — я тоже призван совершить нелепость», и ничто не представлялось мне более естественным, чем броситься на поиски Эфрусси или навстречу гибели в месте, которое уже в то время казалось самым погибельным в мире.
Обстоятельства, которые впоследствии добавились к рассказу сержанта, укрепили меня в принятом решении. В то время как росли страхи перед возможным мятежом в Караншебеше, и, когда я полностью поверил в то, что Венская курия полностью утвердила самозваного приходского священника, который возвел себя в сан исключительно в силу несчастных военных обстоятельств, я получил сообщение о прибытии в Белград ближайшим поездом нового настоящего святого отца. Голядкин воспринял эту новость с озабоченностью и не проявил особого удивления, когда я сообщил ему, что не намерен сидеть и ждать разоблачения: получив известие, я немедленно отправился к своему начальству и получил разрешение передать приказ об отступлении солдатам, которые находились в горах. Подписывая документ, офицер, к которому я обратился, посмотрел на меня глазами того, кто видел слишком много бессмысленного, прошедшего перед ним за короткое время. Я выдержал его взгляд. Уведомление из курии придало мне анонимность, необходимую для того, чтобы никому, а тем более мне, не было никакого дела до того, покинул ли я лагерь просто так или ради спасения сошедших с ума солдат или же использовал это как повод для встречи со смертью. В конце того октября Восточный фронт пришел в конце концов в состояние абсолютного хаоса, когда в тылу разваливалась империя, а дезертирство мешалось с действительным героизмом.
— Идите, Шлей, — сказал мне офицер, никак не показав, что он помнит про мой священнический пост, — делайте что хотите, и, если найдете в живых кого-либо из этих людей, скажите им от моего имени, что все они идиоты.
Сказав это, он попрощался со мной у палатки жестом того, кто только что подписал смертный приговор неизвестному ему человеку.
Мой путь к месту, где мог находиться Якобо Эфрусси, был полон стольких огорчений, что на долгое время я предпочел бы об этом не рассказывать. Мне едва удается восстановить в памяти, насколько сложно было уговорить Голядкина помочь мне оказаться на сербском берегу Дуная. Вместе с приказом я имел пропуск, который бригадир добыл для меня в обмен на достаточное количество неосвященного вина. Пропуск мог избавить меня от неприятностей при возможной встрече с патрулями. Мне так и не пришлось ни разу воспользоваться им: один за другим возникали на моем пути патрульные посты, разбросанные поодиночке, но никто никого не останавливал. Вонь от разрыва снарядов, начиненных газом, пахнущим горчицей, запах грязи и экскрементов настолько пропитали воздух, которым я дышал, что я и сегодня ощущаю его. С тех пор мир будто насквозь пропитался этим горьким запахом конца, а мое обоняние оказалось приговоренным воспринимать все с этим запахом смерти.
В окрестностях Нича мул, которого Голядкин достал мне на черном рынке, свалился от усталости. Я оказался совершенно один посреди поля, и мне часто приходилось обходить районы боевых действий. По мере того как я углублялся во фронтовую зону, ветер усиливался. Когда я начал путь по узким тропинкам, которые шли в юго-восточном направлении, ураганный ветер подул с особой яростью. Стали видны уже первые разрушительные следы отступления, траншеи, переполненные трупами солдат обеих армий, сваленные в кучу, зиявшие на дне этих ран земли. Мертвые тела были отданы грязи, которая излучала зловоние. Прошло время с тех пор, как я был на поле боя, да и прежде мой взгляд не охватывал ничего подобного. На какой-то точке своего спуска в долину Бейханика, где я надеялся отыскать Эфрусси, я перекинулся несколькими словами с двумя или тремя рекрутами, которые остались позади либо в результате своей верности присяге, либо в ожидании момента убрать с поля боя останки своих товарищей. Иногда я сталкивался с группой цыган, которые, когда им это удавалось, опережали птиц, питающихся падалью. В их глазах я видел жестокую холодность голодных существ, созданных для того, чтобы выжить не при помощи циничной хитрости бригадира Голядкина, а путем своего падения до состояния самых грубых животных. В такие
Этот окольный путь, на который при других обстоятельствах я потратил бы полдня, занял у меня пару дней. Определенную часть пути я проделал во врачебной машине, где смог поговорить с одним из медицинских братьев, который тогда, как отражение моего собственного самозванства, исполнял функции опытного хирурга.
— Чего вы ищете здесь? — спросил меня этот человек, когда узнал мою цель. — В этом месте остались только трупы.
Когда я объяснил ему, что со мной приказ об освобождении солдат исчезнувшего полка от их обязанностей, медбрат посмотрел на меня изумленно:
— Если вы ищете смерти, то могли бы избавить нас от стольких хлопот.
Он бросил меня на краю дороги, как если бы не захотел больше тратить топливо на столь несерьезное дело. Я не обвиняю его. Его интерпретация моего поступка до определенной степени была логичной, я и сам начал отдавать себе отчет в том, что приказ об отступлении имел для меня гораздо меньшее значение, чем возможность встретиться с Эфрусси или его тенью. Мой поход был путем без возврата до единственной точки пересечения с моим прошлым, с которым теперь я смог бы воссоединиться. Я мечтал только о том, чтобы быть узнанным и принятым своим товарищем. Я хотел в последний раз прокричать имя Эфрусси и услышать, как он выкрикивает мое. Это, и только это мотивировало мое желание увидеть его живым и остаться в живых самому.
Когда я думаю об этом и вспоминаю исковерканный балканский пейзаж, я убеждаюсь, что только сострадательное божество могло сделать так, чтобы я добрался до Эфрусси. Вероятность осуществления такого чуда кажется мне сегодня практически равной нулю, и я чувствую, что достиг этой проклятой долины как бы покрытый панцирем, который помешал снаряду настигнуть меня в любой точке пути. Спустя годы я узнал, что долина, в которой исчез полк Эфрусси, в течение некоторого времени считалась территорией, занятой врагом. Однако в тот момент это огромное травяное озеро показалось мне ничейной территорией, своего рода нетронутой долиной Иосафата. Если полученные мною наставления были верны, Эфрусси и его товарищи должны были находиться близко, в одной из тех траншей, трупы из которых еще не были растащены цыганами. Рукопашный бой, по всей видимости, был очень жестоким, потому что не было ни клочка земли, на котором трупы наших солдат не перемежались бы с мертвыми телами, мундиры которых были отмечены вражеской символикой. Панорама была настолько неутешительной, что временами я начинал думать, что пришел слишком поздно. Несмотря на все это, особого рода древний ужас гнал меня от траншеи к траншее вплоть до того момента, когда при последнем вечернем свете на холме мне удалось различить хижину, казавшуюся покинутой ее обитателями. На первый взгляд строение выглядело заброшенным, но было что-то, что указывало на присутствие в нем жизни. Вначале я не понял, что это было, однако, подойдя поближе, увидел вереницу трупов, которые, казалось, улеглись в ряд, чтобы открыть узкий проход. Сцена была ужасающей, но в ней был скрытый смысл. Эти тела союзников и врагов — эта многоликость, обезличить которую под силу только смерти, — были расположены таким образом, чтобы я мог идентифицировать их, а при случае и присоединиться к ним. Так, по мере моего приближения к хижине трупы теряли свои ужасающие свойства, чтобы стать для меня вешками, указывающими путь к дому.
Хижина была открыта. Я поискал, где бы постучаться, и еле слышный голос ответил мне:
— Входите, святой отец.
Там был Якобо Эфрусси, сидевший спиной ко мне за столом, заклеенным бумагами, происхождение которых я не смог определить в тот момент. Он заметно дрожал, погруженный в работу, требовавшую тщательности, что не мешало ему обратить на меня внимание. Его волосы отросли и почти закрывали шею, что добавляло в облик этого Эфрусси черты первобытного человека. Стены хижины были изрешечены пулями, в дыры от которых беспрепятственно проникала окружающая вонь, что усиливало плачевный вид сцены. Не глядя на меня, Эфрусси торопливым жестом указал мне на стул, находившийся в другой стороне комнаты. Я придвинул этот стул к столу и сел напротив него, наконец разглядев его изможденные глаза на заросшем растительностью лице отшельника.
Я подождал, пока Эфрусси закончит возиться с маленьким шприцем, который я заметил в его руках — он готовил его для инъекции в момент моего прихода. Он взял его в левую руку и вонзил в правое предплечье. Тело Эфрусси дрожало настолько сильно, что я сомневался, что ему удастся найти вену. Прошло несколько секунд, прежде чем морфий начал оказывать свое действие. Первоначальный оскал постепенно превратился на его лице в блаженную улыбку. Когда Эфрусси наконец смог говорить, его голос приобрел благостный, бархатистый оттенок.