Тень без имени
Шрифт:
Все было как обычно: потные руки лейтенанта, сжимавшие мои, его рот, неспособный распутать множество совершенных грехов, глаза, страстно желающие душевного успокоения, которого я не мог ему дать. Как обычно, и врачи, и офицеры слепо приняли мой обман. В противном случае они отказались бы от совершения последнего причастия человеком, иллюзорно возведенным в сан священнослужителя. Никто из них не задавался уже вопросом, как капеллан может быть настолько молодым. Казалось, они уже даже не помнили об отце Ваграме. Несколько раз я писал в курию, уже не прося, а требуя присылки настоящего священника, способного лучше меня исполнять обязанности, налагаемые войной. Однако к молчанию моих вышестоящих начальников я мог присоединить лишь старую сутану, посланную на мое имя по почте. «Найдите ей достойное применение, — написал мне епископ, собирая свои вещи для того, чтобы удрать в Голландию, — и да благословит вас Бог».
После того как я принял лейтенанта, у меня возникло неудержимое желание напиться. Сам по себе запах пива обычно вызывает у меня либо тягостные воспоминания,
Не помню, сколько мы выпили в тот вечер. Ночь свалилась на лагерь, сопровождаемая беспокойными облаками, которыми русские ветры сообщали нам о близости зимы и поражения. Полная луна едва пробивалась сквозь сумрак, добавляя анемичный оттенок к тому свету, который давали бензиновые лампы, освещавшие тут и там крохотные жилища солдат. Должно быть, мы пробродили почти час по этому кругу ложных светлячков. Присутствие идущего рядом необычайно молчаливого бригадира Голядкина наполняло мой дух мирной, почти восстанавливающей меланхолией. Тишина лишь иногда нарушалась его шепотом или приглушенным невеселым смехом, что создавало ощущение смирения и подавленности. Мы вошли в одну из продовольственных палаток, где за столами возле импровизированного бара сидели солдаты, собравшиеся здесь с потухшим энтузиазмом пропустить последний глоток спирта перед началом комендантского часа. Никто не проявил сдержанности, которую обычно навязывала моя сутана. Мне даже показалось, будто в эту ночь маги наделили меня способностью стать невидимым. Солдаты даже не взглянули на меня, в то время как мы с Голядкиным торопливо опорожняли свои стаканы. Ушедший в свои собственные воспоминания, бригадир изредка произносил себе под нос короткие фразы на русском и украинском языках. Очевидно, он видел в своем воображении сцены неумолимо приближающегося поражения, сопровождаемого громом орудий, который уже начал сотрясать горы на другом берегу Дуная.
Вдруг, ведомый состоянием опьянения, я увидел себя идущим по узкому проходу между длинными палатками и почувствовал острый приступ тошноты. Я прошел дальше. Тогда я и столкнулся с группой людей, которые, похоже, были увлечены карточной игрой. Лампа, освещавшая сцену, создавала ауру вокруг профиля, который, несомненно, принадлежал Якобо Эфрусси. Рекрут, казалось, несколько отличался от того, кого я неясно различил в утренних сумерках на вокзале Белграда. Его голова была покрыта черной шапкой неизвестного происхождения, а тело обернуто офицерским плащом, с которого были сорваны знаки отличия. При свете лампы черты его лица с высокими скулами и впалыми щеками казались более рельефными. Он сидел за столом, сооруженным из ящиков для оружия. Судя по выражению лица, он силой воли претерпевал боль после ранения, и это почему-то согласовывалось с подпольным характером сцены. Приблизившись, я на мгновение заметил в его взгляде след паники, которую он быстро взял под контроль, притворившись полностью увлеченным игрой, которая шла не совсем так, как ему бы того хотелось. Наклон его фигуры над ящиками напоминал позу титана, придавленного весом каменного свода. Силуэты этого рекрута, как и его товарищей, представились моим нетрезвым глазам как бы окруженными дымкой, и меня удивило, что она так и не рассеялась, как дурной сон. Увидев их, я подумал, что мне будет лучше удалиться. Однако приостановился, обнаружив на ящиках крошечную шахматную доску, которая была мне хорошо знакома. Тогда, вероятно расхрабрившись под действием алкоголя, я почувствовал за собой полное право приблизиться и назвать Эфрусси по имени. Игрок поднялся на ноги, замер в сомнении на мгновение, как тот, кто в сельве прислушивается в поисках зверя, рык которого мешает его сну. Затем он приблизился ко мне, схватил меня за рукав сутаны, и его глаза оказались в нескольких сантиметрах от моего лица. Я ощутил его дыхание, которое в не меньшей степени, чем мое, пахло алкоголем, и он прокричал мне в лоб с сомнительным верхненемецким акцентом:
— Мое имя, святой отец, Тадеуш Дрейер. Если вы снова назовете меня иначе, то, клянусь, я избавлю французов от необходимости вас прикончить.
В этот момент другие игроки, должно быть, пошептались относительно химерического происхождения моей сутаны, потому что я вдруг увидел, что они вновь полностью погрузились в игру. Тем временем Голядкин, возникший из сумрака, шептал мне на ухо извинения с настойчивостью пьяного, ставшего свидетелем святотатства. Я предоставил ему возможность говорить и поступать так, как если бы меня не было, и отошел от игроков, обиженный в гораздо меньшей степени, чем мог ожидать: столкнувшись с Эфрусси, я смог различить в его жестоких словах мысль, скорее похожую на мольбу. И я знал, что эта мольба обращена ко мне. Этот человек увидел во мне что-то, давшее ему слабую надежду, что ему удастся оттянуть неизбежное узнавание, которого он так остерегался. Мне оставалось только ждать. Эфрусси должен был позаботиться обо всем остальном.
В ожидании того, что
Ведомый определенным солидарным любопытством или, возможно, стремлением извлечь из этого какую-либо выгоду, если представится случай, бригадир Голядкин вызвался помогать мне в моем преследовании Эфрусси. Именно он нашел подтверждение тому, что имя этого человека, по документам, было действительно Тадеуш Дрейер и родом он из Ворарльберга. Говорили, что за короткое время пребывания в Караншебеше он стал известен как непобедимый мастер азартных игр, а также игры в шахматы. Кодекс чести этой последней игры, идущий из глубины веков, он очернил, выигрывая у своих противников внушительные суммы денег. Голядкин довел до моего сведения, что офицеры и унтер-офицеры воинского подразделения, к которому принадлежал Эфрусси, неоднократно обращали внимание моего давнего товарища на необходимость строгого подчинения приказам, которые действовали в лагере, но Дрейер выходил невредимым после этих разносов. Оправдываясь, он врал, что якобы посылал деньги своим родителям в Ворарльберг. В связи с тем, что, в отличие от игр в карты или кости, шахматные партии не были запрещены в армии, его ни в чем не могли обвинить. Помимо того, что рекрут Эфрусси был способен обыграть любого, ходили слухи даже о том, что некоторые офицеры, пораженные его дьявольской игрой, были настолько у него в долгу, что не могли уже применить к молодому человеку какие-либо санкции.
Вся эта информация, изложенная Голядкиным во время долгих бесед, которые происходили после выпивок за мой счет, подготовила меня к мысли, что Эфрусси сумел использовать свое влияние, чтобы удержаться на плаву в тылу. Однако вскоре я с удивлением убедился, что ошибался: в октябре того же года солдаты подразделения, в котором он служил, были переброшены в траншеи, и Эфрусси, к моему огорчению, отправился вместе со всеми. Даже Голядкин почувствовал себя преданным этим поступком, как если бы то, что Эфрусси не захотел воспользоваться своей возможностью спастись в те лишенные героизма времена, нанесло серьезный удар по законам голядкинского личного кодекса бесчестья, который он считал благоразумным. Как бы то ни было, мы оба видели, как Эфрусси уходил по мосту Караншебеша, с выражением удовлетворения, которое никак не соответствовало подавленному настроению других солдат. Любой человек, видевший его лицо, сказал бы, что этот рекрут всю свою жизнь ждал этого момента, как если бы кровавое сражение, уготованное для него на том берегу Дуная, было всего лишь доставляющим наслаждение турниром, предназначенная судьбой добыча на котором принадлежала ему по праву.
Французская кавалерия разгромила подразделение Эфрусси почти сразу же, и его личный состав оказался разбросанным по сербским горам, причем никто не мог бы с достоверностью сказать, сколько солдат погибло в этой западне и сколько дезертировало, чтобы укрыться во вражеском войске. Через несколько дней бригадир Голядкин сообщил мне, что, если меня интересуют более точные сведения о Дрейере, я лично могу получить их у одного сержанта, который в то утро прибыл с того участка траншей. На мгновение, увидев неприязненный взгляд этого бедняги, я подумал, что ему неизвестно имя Дрейера и что Эфрусси снова сменил свое имя, чтобы сделать тщетными мои усилия опознать его. Сержант, тем не менее, вскоре разуверил меня.
— Эта гадина, Тадеуш Дрейер, — проворчал он, — должно быть, валяется мертвой в долине Бейханика. Или, по меньшей мере, он полностью сошел с ума там, наверху.
Возможно, мой друг, по словам сержанта, был в группе солдат, отказавшихся покинуть траншеи в порыве мужества, которое в других условиях показалось бы проявлением отваги, но на находившемся в провальном положении Балканском фронте было бессмысленной глупостью. Как я смог заключить по прерывающемуся голосу моего собеседника, подразделение, в котором находился Эфрусси, предприняло отступление лишь в тот момент, когда последний из командиров погиб в рукопашной схватке. В этом случае никто не смог бы обвинить их в дезертирстве, но рекрут Дрейер и его товарищи остались где-то в горах, настаивая на том, что они не покинут поля боя без соответствующего приказа. Сержант был уверен в том, что сейчас наш товарищ находится в руках французов или, в лучшем случае, истекает кровью рядом с другими солдатами подразделения-самоубийцы.