Тени исчезают в полдень
Шрифт:
Костя томился, изнывал от безделья. Он заметно разжирел, огруз, раздался в плечах, ходить стал вразвалку.
– Эк разносит тебя как! – замечал иногда беззлобно Тарас – Эк туша… Серафима, поди, уже воем воет. Пожалел бы ее, дал роздых. Давно приглашаю – пойдем к Микитовым дочерям. Мужик ничего, не в пример другим, приветливый…
Но какие там, к черту, Микитовы дочери! Если уж кому надо было дать «роздых», так это не Серафиме, а ему самому, Косте. Каждую ночь он вставал с постели мокрый, как мочалка,
– Ну и кровь у тебя! Горячее кипятка, – говорил он Серафиме.
– Ох и разбросала бы я семян по земле! – ответила на это однажды она. – Крепких, ядреных…
Он не мог сперва понять, о чем она говорит, не мог до тех пор, пока она не прибавила:
– С такой же кровью горячей… Столь же, сколь маковых зерен в большой маковке! И чтоб все девки были, чтоб расцвело потом, заполыхало красным огнем целое поле… А созрев, каждая маковка высыпала бы столь же семян, сколь я…
– Вон что! – поразившись ее желанию, тихо сказал он. – Так чего же, давай роди, разбрасывай…
– Куда разбрасывать-то?! В какую землю? Не распахана она, бурьяном поросла. Засохнут росточки…
… В сенях опять раздался стук, прервав Устиновы мысли.
Вернулась с работы Варвара, вспотевшая, возбужденная. Круглые щеки ее, нажженные морозом, светились розовым огнем, были, казалось, чуть припухшими.
«Вот оно, семя Серафимино, – подумал с тоской Морозов, глядя мимо дочери на темный квадрат окна. – И действительно, ядреное. Говорила Серафима – „засохнут росточки“, а Варвара вон какая вымахала…»
Устин прикрыл глаза. Прикрыл и стал думать: а ведь нисколько не походит Варвара ни на мать, ни на него, отца. Те же вроде щеки, лоб и нос, как у матери… Глаза… глаза его, Устиновы, черные, с синеватым отливом. А посад головы… никто, ни он, ни Пистимея, не держит так голову – слишком уж гордо, вроде как напоказ. В глазах ее всегда тоска, лицо вечно унылое, покорное, а голова-то помимо воли…
И вдруг встрепенулся, открыл глаза: «Постой… Не из-за этого ли Пистимея на лавку ее, голову Варварину, склоняет?!»
Он слышал, как Варвара раздевалась, снимала пальто, связанные недавно Пистимеей белые шерстяные чулки. «И у Федьки ведь… и у Федьки голова-то так же… такой же посад был. Такой же упрямый выгиб шеи. Вон что!!»
Устин даже затаил дыхание, чтоб не спугнуть мелькнувшую догадку. Ведь когда еще Федька от стола два вершка был, головенку уже вскидывал, как жеребенок. А потом, когда в школе учился, глаза воротил в сторону, а голову-то не сгибал, – наоборот, поднимал все выше и смелее… Та-ак. Он, Устин, думал: на угрозы дерзостью отвечает, подлец… А она, Пистимея, выходит, тогда еще понимала… или понимать начинала, что не дерзость это. Дерзость сломить можно, потушить. А то, что у Федьки было, не сломили,
И Устин рассмеялся. Смешок его, тихий, как стон, заставил вздрогнуть и Пистимею, все еще возившуюся у печки со своим чугунком, и Варвару, которая только что умылась, а теперь терла и без того розовое лицо мохнатым полотенцем.
– Так, мать Пистимея, – проговорил Устин. – Немного довелось тебе разбросать по земле семян. Зато уж те, что выбросила, крепки, так крепки, что…
– Господи! – выпрямилась Пистимея. Выпрямилась поспешно, как молодая. – Архангелы святые, исцелители всемогущие…
– Всемогущие? – переспросил Устин. – Так что же они, росточки твои, в другую сторону загнули? Что же они, эти росточки, так крепки да ядрены? Почему ты зубы искрошила, а не могла их подгрызть, росточки-то свои? Почему ты не могла все же… раздробить свои собственные семена, когда они еще не проклюнулись?! Почему, спрашиваю?!
Варвара прижалась в угол между печкой и дверью. Пистимея торопливо лила из чугунка в фарфоровую кружку черный, как деготь, навар из трав.
– Выпей-ка, Устюша, родной мой, Выпей… Успокаивает и силы возвращает. Выпей… тепленького…
Устин поглядел на кружку, покорно взял ее из рук Пистимеи, выпил. И действительно, сразу успокоившись, стал смотреть на Варвару. Смотрел-смотрел и спросил мягко:
– Чего ты… прижалась там? Чего глаза опустила?
Варвара оттолкнулась от печки, прошла к столу.
– Ты сюда иди. Сядь возле меня.
Девушка пододвинула табурет к кровати и села.
– Рассказывай, – коротко сказал Устин.
– Все сделала. Курганова к тебе посылала. Председателю сказала, что пьяный ты…
– Ага… Илюшка Юргин привозил сена?
– Привозил… один воз. И с Пихтовой пади остатки привезли. Захар сказал, что теперь как-нибудь дотянем до апреля. А там сопки вытают…
– Понятно… Все Митька метал?
– Нет, он… к обеду только пришел на ферму зачем-то.
– Ну? – Голос Устина сразу окреп. А Варвара принялась теребить поясок платья. – Чего глаза уронила? Мать, выйди!
Пистимея прикрыла чугунок с настойкой, вышла в сенцы, накинув на острые плечи полушубок.
– Поднимай глаза-то. Говори! – приказал отец.
– Ну, делаю… – тяжело вымолвила девушка.
– Что?
– Целовал он меня… еще в обед.
– Где? – отрывисто спросил Устин.
– Там же, возле скирды… Все лицо обслюнявил…
– Видела она? Шатрова, говорю, видела?
– Не слепая же… Наверху ведь стояла.
– Так… ступай…
Варвара, однако, сидела не шевелясь, на руки ее, на платье капали слезы.
– Это еще что?! – прикрикнул Устин, увидев слезы.
– Да ведь грех это… и стыдно, стыдно…
– А с Егоркой Кузьминым не стыдно?