Тени колоколов
Шрифт:
Семена Хрулькова в царский дворец не приглашали. Зато он по всей Москве сам громко всём хвалился: «Я тот сын Божий, который на царевне Ирине Михайловне должен жениться».
Епифаний в этой компании юродивых был самым нормальным человеком. Он писал письма Аввакуму в Тобольск. Протопоп его учил, как жить, как бороться с никонианцами. Из Сыскного приказа Алексею Михайловичу принесли одно такое послание. Аввакум писал: «За богатством не гоняйся, верь только тому, кто старинными молитвами и постами душу очищает…»
Кормили Епифания друзья и сам Пустосвят. Иногда он заходил
«В Даниловском монастыре содержится монах, заточенный в подвале, в кандалах. Видя его мучения, я часто заходил к нему понаведать. А однажды привел к нему свою женку-неродиху. Он выгнал из ее пустого чрева злого духа, и через положенное время она родила мне рыжеволосого дитятю.
Монах не разговаривает ни с кем. Только молится, поднимая руки к небу. Святой человек!»
И таких рассказов немало было записано, как немало ходило-бродило по Руси странников, юродивых, святых и грешников. И каждый — со своей легендой, со своей верой. После реформ Никона ещё больше их стало, мучеников за порушенную веру… Никон понимал опасность этой темной волны, угрожавшей смыть все его преобразования. Но, став заложником собственной гордости, сам уступил ей дорогу, предательски отошел в сторону. Поэтому и мучила его совесть, спрятанная за толстыми стенами Новоиерусалимского монастыря.
Семен Лукич Сабуров могилами своих родителей клялся, что не говорил о Никоне ни одного худого слова и что собачка его креститься отродясь не умела, это, мол, злые языки придумали… Откуда же тогда слухи-то пошли, из какого источника питались? Людская молва, как пожар: вспыхнет, разгорится — не потушить, пока одни головешки не останутся. Но ведь любой пожар с одной спички начинается. Кто-то зажег ее и в этот раз. А уж дров в костер подбросить — многие ловки. Вот хоть митрополит Питирим — завистник тайный, всегда исподтишка осиное гнездо вил. Никон его когда-то из грязи вытащил, отмыл, князем церкви сделал. А он первый теперь престол из-под него выбивает, сам в Патриархи метит. Только подумал бы, на что замахивается!
«Худая молва — не гиря, на воротах не висит. Языки почешут, перестанут, — рассуждал про себя иерей Епифаний Славенецкий. — Надо пригласить Паисия Лигарида, газского митрополита. Его Арсений Грек хвалит, умен, говорит, и хитер, хоть кого на колени поставит. Приедет, собаку Питирима на цепь посадит, чтоб не выкобенивался.
Да и царь хорош! Всех слушает, своего ума, видно, нет. В бочку меда ложку дегтя бросил — весь мед испортил. На греков обиделся, жидов стал приглашать, карманы им золотом наполнил. Эх, Русь-матушка! Сколько по тебе блох ползает, всё тело искусали…»
Зашел Славенецкий на днях в Казанский собор, а там Иван Неронов перед алтарем на коленях стоит. У Бога, видимо, прощения прежних грехов вымаливает. Хотя почему прежних? Он и поныне на Никона небылицы
Постарел Неронов, бывший настоятель этого храма, словно усох весь, сгорбился. Теперь он монах Григорий. А большего и не достоин.
Епифания узнал, подошел поближе. Спросил о Никоне: где он?
— Там, куда Всевышний его отправил… Теперь он только с ним общается… — горделиво отвечал Славенецкий. И вышел, не оглядываясь, из храма. Но даже спиной чувствовал: монах смотрит ему вслед, сжав от злости губы. Снова подумал о Патриархе. Около него он боярином был. Теперь служит у митрополита Питирима.
Да, изменились времена…
О самовольном отходе Никона от патриарших дел в Москве ходили разные разговоры. Согласно одной из сплетен, Алексей Михайлович продал свою душу Аввакуму. Восстал против этого Никон, вот и прогнал его царь с престола. Издевались откровенно над Государем: вот, мол, каков оборотень! Русскую веру предал! Конечно, простым смертным до этого бы не додуматься… Слухи распускал кто-то знающий. Часто проскальзывало имя дьяка Посольского приказа Алмаза Иванова.
Тикшай Инжеватов с жадностью прислушивался к этим разговорам. Имя Никона, заплеванное, оболганное, болью отдавалось в сердце.
Как-то раз, стоя на охране Боровицких ворот, он увидел выехавшего в легком тарантасе дьяка Алмаза Иванова. Несмотря на теплую погоду, облачен в шубу. Лицо и костлявый длинный нос спрятаны в воротник. Может, от любопытных острых взглядов.
Тикшай долго глядел вслед повозке, пока она не скрылась за поворотом улицы. Еле дождался прихода смены. Поспешил к Матвею Ивановичу Стрешневу. Подойдя к дому, услышал стук молота о наковальню. Значит, хозяин в кузнице «разогревается».
И точно. Матвей Иванович был в кузнице — небольшом дощатом сарае. Там пахло каленым железом и углем, шумно вздыхали меха горна.
— А, это ты, мордвин! — обрадовался Стрешнев. — От дела лытаешь али дело пытаешь?
— Чего-чего? — удивился Тикшай.
— Спрашиваю: ужинать пойдем или все-таки дело доделаем? — и засмеялся над смутившимся парнем.
— А что куешь-то?
— Да таганок нужен побольше. Растет мое хозяйство…
Тикшай снял кафтан, поплевал на ладони и встал к наковальне.
— Бери боек, полковник! — и принялся орудовать кувалдой. Та у него в руках как гусиное перышко летала, звонко ударяя по металлу. В такт ударам Тикшай даже мордовскую присказку стал повторять:
— Весть вачкоди — кавксть арси, юты телесь — тундось сы, тундось юты — сы кизэсь, тосо нурькалгады весь…
Матвей Иванович его прибаютку не понял, но слушал с интересом незнакомые напевные слова.
Тикшай лишь один раз остановился, чтобы перевести дыхание. И тогда сквозь багровое пламя горна успел заметить, каким уставшим и постаревшим стало лицо Стрешнева. Годы наложили на него свой отпечаток. Глубокие морщины, словно зарубки на могучем стволе дерева, изрезали лоб. Как их Тикшай раньше не замечал? Сейчас поседевшие волосы Матвея Ивановича были откинуты назад и стянуты кожаным ремешком, потому лоб и оголился…