Тени колоколов
Шрифт:
Полуденное солнце играло с листвой, как лиса с мышонком. В глазах запестрило от ярких рыжих солнечных бликов: в вершинах берез гулял ветерок. Одно не нравилось князю — птицы не пели. В такую жару, видать, не только у человека — у птахи горло высыхает. Хорошо хоть, что цветы радуют глаза. Белые, желтые, синие, красные — на опушке леса, как ожерелье.
Алексей Кириллович наслаждался жизнью, лесом, летним днем — всем, что его окружало. Он радовался, что сумел вырваться из грязной и шумной Москвы, что не надо больше ждать со страхом указаний боярина Морозова, не надо ехать к черту на кулички с очередной почтой.
Дошел Куракин до березовой опушки — вновь присел передохнуть. Вытер потный лоб, посмотрел вверх. Как выросли деревья— вершины
Тяжело дыша, бежал Алексей Кириллович, даже пищаль потерял. «Ни-че-го, — решил он наконец, — сегодня же пошлю своих людей, труп там же в каком-нибудь овраге закопают».
В тот же вечер он сказал жене и Манюше:
— Завтра в Москву отправляемся.
— Как в Москву? — всплеснули пухлыми руками его любимые женщины. Им нравилась деревенская тихая жизнь, и услышанное их сильно огорчило. Но переживай не переживай, здесь он хозяин, Алексей Кириллович!
В последнее время Инжеват стал чувствовать себя получше, даже в поле выходил, где хлеба были уже рослыми, молочной спелости. И сенокос подоспел, хотя травы были не очень-то пышными. Да и где им вырасти — за лето только два раза был дождь. Инжеват рано поутру пришел к самой ближней поляне у речки Кутли, где всегда был его пай, чтобы попробовать косу. Распряг лошадь, привязал к телеге, сам стал косить. Косил долго. Неожиданно в сердце будто ножом кольнуло, и он мокрым снопом свалился с ног. Вновь уже не встал. Закончил свою жизнь, все земные заботы тут, на лугу, среди душистого разнотравья, на мягком ковре Вирявы. Дух улетел высоко-высоко, чтобы уже никогда не возвращаться…
О его смерти узнали только под вечер, когда, оборвав вожжи, лошадь вернулась домой одна.
Полсела собралось под его окнами. Кто плакал и причитал, кто стоял молча. Тикшай с опущенной головой сидел у крыльца в тяжелом раздумье. Он не плакал. Но к горлу подкатил ком, который он никак не мог проглотить.
Перед мысленным взором Тикшая вставали связанные с отцом годы. Ребенком он редко видел отца: тот пахал и бороновал землю, копошился на пасеке, которую держал в глуши леса. Домой приходил только спать. Выпивал ковшик медовухи — и становился веселым, в глазах сверкали радостные искры.
— Эй, Прошка! — с порога кричал он брату, и сразу светлело внутри дома.
Отец был высоким, жилистым и ловким, черные густые брови срослись у переносицы и делали лицо грозным и суровым. Но с сыном он был добрым и податливым: проси что хочешь — исполнит. Вьющаяся черными кольцами борода весело плясала, когда он смеялся.
В селе отец первый сделал за дворами овин. Там держали и сушили снопы, молотили зерно. Овин был с навесом, крытым не соломой, а дранкой, которую купил в Нижнем. Все только удивлялись: дом Инжевата похож на нору крота, а овин — на барские хоромы.
Полдома занимала печка. Пол земляной. Зимой, в морозы, в избу заводили скот. Утром Тикшай просыпался на полатях от горького дыма или от вонючего духа скота, а тут ещё поросята визжат, мычит теленок, ягнята прыгают. В лютые холода и кур запускали в дом. Однажды петух так клюнул Тикшая в ногу,
Отец вновь женился через десять лет. В соседнем Колычеве взял старую деву. Красотой ее боги обделили и душу злую вложили. Только от нее Тикшай и слышал грубые слова: это не так сделал, то не туда поставил… Но больше всех злая мачеха «грызла» дядю Прошку. Из-за этого он и в дом заходил редко, спал в овине.
Тикшай тоже рос на улице. Больше всего любил весну. Небо наливалось синевой, звенели ручьи, пели птицы и распускалась листва на деревьях. Мальчишки пропадали в лесу и на речке, где у них были сотни своих дел: проверить гнездо соловья, сделать запруду, наловить плотвы. Когда половодье отступало и земля просыхала, отец ремонтировал плуг, дегтем мазал колеса телеги, латал хомуты. В этих делах всегда ему помогал дядя Прошка. Тикшай же залезал в пустую телегу и видел себя едущим в поле пахарем… В селе начинался самый большой праздник — День Вирявы. Девушки пели и плели венки, парни вырезали свирели, и все, наряженные, улыбающиеся, отправлялись по сельским улицам с песнями и плясками.
Начинались полевые работы — мужчины выходили пахать и сеять. Отец ночью приходил уставший, от него всегда пахло потом и землей. На Тикшая и дядю Прошку он смотрел исподлобья. Иногда заговаривал:
— Полдня пришлось без толку стоять — хомут треснул… А земля-то сохнет, она ждать не любит.
Часто дядя Прошка посылал Тикшая в поле с ломтем хлеба и с крынкой молока. Еду мальчик нес тихо: боялся, прольет. Проходил улицу Ракшай, выходил на полевую дорогу. Отовсюду раздавались трели жаворонков.
Тикшай смотрел, как, медленно и устало двигая челюстью, ел отец. Потом он вытирал рот широкой ладонью, стряхивал с бороды прилипшие хлебные крошки и закрывал глаза. Отдохнув, вставал и, будто к человеку, обращался к Серку: «Пора начинать!». Мерин взмахивал головой, будто понимал голос хозяина, и, торопясь, схватывал толстыми губами последнюю порцию овса.
«Пора начинать!» — вновь говорил отец, и, подойдя к коню, мягко гладил ему спину. Тикшай ждал, когда лошадь тронется, и протянется за ней похожая на длинную веревку черная борозда. Пахло сырой землей, гортанно кричали грачи, лениво ходившие по свежевспаханному клину, в небе заливались жаворонки и чибисы.
Потом бороновали вспаханное. Здесь уже отец протягивал вожжи Тикшаю, сам отдыхал на старом зипуне. Тикшай не гнал Серка — сам еле успевал за ним. Земля была мягкой и прохладной, босые ноги утопали в ней. За час паренек так уставал — язык не ворочался.
Следом отец начинал сеять. Наполнит лукошко ячменем или горохом, повесит его на шею и давай по обе стороны разбрасывать семена. Пройдет туда и обратно — лукошко опустело. Опять наполнял его зерном и вновь широкой полосой шел по дышащей земле.