Шрифт:
ЧАСТЬ ПЕРВАЯ
За окнами парохода, лениво шлепающего плицами, плывут берега Камы. Плывут медленно, позволяя по краснопогодью вдоволь налюбоваться неистощимым великолепием первозданных лесов. Леса эти то тянутся по отлогим берегам, уходя в глухие затуманенные дали, то круто взбегают на стремнистые возвышенности, то обрывисто срываются в выломы гор, где, огиная выступы и намывы, бегут-спешат, кособочась, к реке вертлявые жилки ручейков и речушек. Белоствольные березняки приютились в расщелинах, придвинулись к самой воде
Он и сейчас борется со сном. Веки слипаются и, кажется, вот-вот сомкнутся совсем. Но эти суровые красоты…
Преодолев себя, он выходит на палубу.
Свежий сыроватый ветер быстро сдувает сонливость. Зорче становятся глаза, ярче, свежее краски. Неправдоподобно белыми выглядят стволы берез, искусственной — зелень травы, пробившейся на твердях пустынных мест и в проталинах: весеннее тепло уже завладевало миром, обновленная жизнь вступила в свои права. То тут, то там вальяжно расхаживают коровы с недавно появившимся потомством, тычут морды в травяную бестолочь и отходят дальше, уводя за собой слабеньких детенышей. Но и слабенькие, они, недовольно взбрыкивая, прытко спешат на тоненьких ножках за матерями, чтобы успеть приложиться к тощему вымени. На склонах круч, ловко пробираясь с выступа на выступ, резвятся козлята, соскальзывают и с упрямством несмышленышей одолевают новые опасные места. Озабоченные мамы-козы, беспомощно блея, с тревогой посматривают на них сверху — так и до беды недалеко.
Навстречу пароходу то и дело попадаются связки плотов, порой настолько длинные, что последний растворяется в туманном мареве. Натужно кряхтя, ведут их трудяги буксиры самых разных времен и типов: колесные и винтовые, паровые и моторные. Каждый провожает пароход протяжным, истошно долгим гудком, и каждому он отвечает тем же.
Николаю ведом смысл этой переклички. «Грибоедов» идет в последний рейс, больше он никогда не вернется в порт своей приписки — Пермь. Стар. Его продали геологам, и отныне он будет служить им плавучим жильем. Два-три раза в году, а то и реже передвинут его от стоянки к стоянке — и опять надолго оставят на приколе. Грустная судьба. Но седовласый капитан не утратил бодрости, по крайней мере с виду, — его не покидает надежда, что когда-нибудь приедет на свидание с пароходом, походит по палубе, по машинному отделению, постоит на капитанском мостике, вглядываясь в глубину оставленных на этой реке лет.
Издали капитан выглядит грозным самодержцем, на самом же деле человек он на редкость мягкий, сердечный. Под густыми, низко опущенными бровями добрые, даже наивные глаза, за жесткой щетиной седых усов — усмешливая складка губ. Но сейчас эта складка горестная — каждый оборот колес приближает пароход к месту вечного успокоения.
Подойдя к скучающему в одиночестве пассажиру, капитан принимается рассказывать, каких трудов стоило ему убедить руководителей пароходства навести на корабль лоск — отремонтировать внутренние помещения, покрасить палубные постройки и корпус, не только надводную часть, но и подводную. Не может он передать в вечное пользование новым хозяевам своего верного друга убогим и обшарпанным.
— Даже стариков принаряженными в
Капитан и мысли не допускает, что пассажир едет в Чермыз на работу. Кто по доброй воде, да еще в том возрасте, когда энергия хлещет через край, когда одолевают дерзкие замыслы, направит стопы на завод чуть ли не петровских времен, к тому же обреченный на снос?
Услышав, что на работу, капитан искренне удивляется — ну какую роль в общем балансе страны играют те полтораста тонн кровельного железа, которые завод с превеликим трудом дает в сутки? Капля в море. И не жаль ли молодому инженеру губить на эту каплю лучшие годы? В Чермыз только за провинности или до пенсии дотянуть направляют. Спился — туда, развалил работу — туда.
Капитан пытливо рассматривает пассажира. Смуглое вытянутое лицо, энергичный рисунок подбородка, в карих глазах не то чтобы мудрость — где ему набраться мудрости в какие-то тридцать лет, — но ум житейский светится. И душа живая, несомненно. Он не поддакивает, не расспрашивает, а вот же видишь на лице то интерес, то сочувствие, то возмущение. Малый как пить дать справедливый и с норовом.
Николай не расположен к откровенным излияниям. Слушает он с интересом, а о себе — ни слова. Капитану это и не по душе, и нравится. Сам он словоохотлив, пожалуй даже слишком, — вон сколько всякого-разного поведал пассажиру, — но чрезмерную разговорчивость других воспринимает как болтливость и осуждает. Болтун — что разлитая вода: весь на поверхности. Скрытные — те интереснее. Как сосуд, в котором неизвестно что.
Неподалеку, тяжело хлопая крыльями, поднялась стайка кряковых уток, потревоженная шумливой громадиной, сделала круг и потянулась вдоль реки. Николай проследил за полетом птиц, пока они не скрылись вдали, так и не сев на воду.
«Охотник», — заключил капитан по загоревшимся глазам собеседника и перешел на новую стежку:
— Пруд в Чермызе — что море. На восемнадцать километров протянулся. По нему даже два пароходика буксирных ходят, плоты таскают. На них шкиперами мои ученики из незадачливых. А уж охотникам там раздолье. Берега пологие, с камышком, есть где разгуляться.
На эту приманку собеседник тоже не клюнул, и капитан, досадливо вздохнув, прекратил дальнейшие попытки заглянуть в закупоренный сосуд.
На последней стоянке перед Чермызом пароход задержался. Грузили какие-то ящики, скрепленные металлическими стяжками, возили их из склада метров за сто, уложиться в расписание не успели. Капитан кручинился, гневно покрикивал — он и этот последний рейс намеревался провести образцово, строго по графику, хотя, в сущности, торопиться было некуда: часом раньше, часом позже — какая разница?
Некоторое время Николай стоял у борта дебаркадера, ловя ноздрями приятный смоляно-терпкий дух корья, наблюдая, как в солнечных бликах, осветивших воду, плескалась крупная рыба да мельтешила всякая мелочь, потом посидел в буфете за бутылкой пива, а когда вернулся к себе в каюту, решив наконец лечь и заснуть, то обнаружил, что у него появился попутчик. Им оказался мужчина лет пятидесяти, плотный, кряжистый, черты лица крупные, резкие, как на деревянных скульптурах, а глаза маленькие, глубоко запавшие и плохо понимаемые — не то злые, не то просто настороженные. Этакий мужичок-лесовичок из детской сказки.
Поздоровавшись, Николай сел у окна, чтобы проводить взглядом удаляющийся дебаркадер, поселок, прижатый к берегу и вползающий в ложбину, и хмурый бор на пригорке.
— Как на свежий огляд наши места? — осведомился попутчик. Голос у него низкий, трубный, что еще больше усиливало сходство с лесовиком.
— Красивые, — отстраненно, не повернув головы, ответил Николай.
— И только? Скупы вы, однако. Ве-ли-ко-лепные! А Кама? Ее ни с какой другой рекой сравнить нельзя. Эку красотищу разбросала вокруг! А что дичи да рыбы тут…