Тихие выселки
Шрифт:
Будто ветер втолкнул ее в сени, споткнулась о порог. Слава богу, Костя сидел на кровати, он был живой, но какой вид! Нос с горбинкой утонул в сине-багровых подтеках. Костя прикладывал к лицу мокрое полотенце. Маша кинулась к нему, но остановилась с протянутыми руками — вдруг больно ему сделает.
— Костя, Костенька, жив!
На его изуродованном лице появилось подобие улыбки:
— Почему же я должен быть неживой?
— Дед Макар сказал: он тебя до смерти. Фу-ты, как я испугалась! Костя, ты живой!
— Я тоже его хорошо разрисовал. Эх, в школе некому было самбо научить!
— Костя, он мужик, а ты… Зачем в драку полез?
— Я бы его зубами изгрыз за те слова, что он
— Из-за чего ты с ним? — тормошила Маша. — Ну, что молчишь? — Всю жизнь ей мешал Егор Калым, всю жизнь его ненавидела, в двенадцать лет думала его зарезать, не зарезала. Почему нет на таких управы, почему? — Костя, скажи, я пойду к Андрею Егорычу…
— Не надо, я первый налетел, и дети у него, четверо.
На вечернюю дойку Маша опоздала. Доила и видела, как Матвей Аленин что-то рассказывал Тимофею Грошеву, но из-за гула агрегата ничего расслышать не могла. Сообразила: вот кто знает — дядя Матвей.
И хотя с самого вечера было довольно темно, она не пошла с доярками, промешкала на пруду, будто ноги мыла, вернулась, когда доярки гомонили за плотиной, отозвала в сторону Матвея Аленина.
— Дядя Матвей, за что Калым Костю?
Матвей немного помялся:
— Как тебе сказать? Он, Егор-то, стоговал солому — все плотники на стоговке. Мы со стадом шли по уроченскому оврагу. Ты знаешь под тремя дубочками родник, вола в нем больно гожа. А ведь жара. Гога Кошкин зябку поднимал, попить пришел, этот городской шофер Юрка-гармонист пить, значит, тоже захотел. Егор к ним присоединился. Плотники стоговали, а Егор сама знаешь какой! Ушел, и все. Ну, попили, закурить решили. Костя в аккурат поравнялся с родником. Я не слышал, как у них вышло, только гляжу: Костя с Егором дерется, Егор-то вон какой ломоть, выгульный, а Костя силен, да молод. Костя налетит, ударит, а Егор раз — и с ног его. Костя вскочит и опять на Егора. Парни сидят, скалятся, разнимать не думают. Вижу, дело до плохого может дойти. Побежал, развел их.
Маша с дрожью в голосе спросила:
— Из-за чего они дрались?
— Сам я тех слов не слышал, но Гога говорил, что он, Егор-то, плохо о твоей матери сказал, ну и о тебе нехорошее брякнул. Сама знаешь, Егор какой, язык у него, как помело, один сор метет. Ну, Костя на защиту, вишь…
Маша заторопилась. Из-за нее Костя подрался, из-за нее весь в синяках, а эти, ее бывшие женихи, зубы сушили вместе с Егором. Говорили: любят ее. Ах гадины! И Егору дали волю, что хочет, то и вытворяет. Алтынов приходил мать уговаривать: оставайся в колхозе, да тут кого хочешь с выселок выживут. Конечно, мать виновата: сколько лет Егора близко не подпускала, а перед пасхой попросила его ворота починить, после водкой угостила, сама выпила… И пошло-поехало.
Маша не замечала темноты, шла, чутьем угадывая дорогу, громко шлепала ботинками. Жгло и мучило одно — нельзя этого оставлять, надо пойти к Андрею Егоровичу, рассказать как есть, но у околицы поостыла: а чего скажет председателю? Про мать он знает, и тут на чужой роток не накинешь платок. Припомнились слова Устиньи Миленкиной:
«На работе устанешь, а вот, того, голова, на душе легко. День без дела просидишь — вся измаешься. Люблю в поле работать, особенно в сенокос — и тепло, и светло, и воздух травяной, с медом. В город бегут, в городе шум, гам, день проходишь — угоришь. И имечка, того, голова, тебе там нету, нет, и все. Здесь я Устинья Миленкина, меня все знают, спроси любого: «Чей то новый дом?» Любой скажет: «Устиньи Миленкиной».
«Знают, — подумала Маша, — зато укусят так, что поневоле в город убежишь».
Часть третья
Одна
1
За
На взгорье, на юру, где притулилась времянка карьеровских ребят, почти без перерыва дул осенний ветер. Он тек быстрыми волнами над опустевшими полями, а повстречав засохшую полынь или чернобыльник, принимался жалобно свистеть.
Отряд свертывал работы. На то были разные причины. Одни парни уехали сдавать экзамены в институт, другие нередко скучали во времянке — дожди делали проселки непроезжими. Уходил с карьера и Шурец Князев: Низовцев пообещал ему должность электрика на Малиновской ферме. Получив расчет в «Сельхозтехнике», он заехал на карьер за телогрейкой и чемоданом с немудрящим имуществом. Сторож Потапыч с сожалением следил, как Князев свертывал телогрейку: старик, когда Шурца не было, накидывал ее по ночам на стынувшие ноги.
— Перед отъездом положено посидеть, — сказал Вовка Казаков и сел прямо на земляной пол, между его высоко поставленных колен устроился Арлекин, лохматая собачонка, принадлежавшая Вовке.
Князев и Шувалов присели на низенькие нары. Шурец грустно думал. Весной на карьер они приехали неразлучными друзьями, к осени расстаются, и, наверно, навсегда. Добычу доломитки, по слухам, переводят на промышленную основу, для чего организуют особое отделение «Сельхозтехники» — приедут другие люди. Сам он женился и становится крестьянином. Какая будет житуха в этой Малиновке? Тесть — вроде мужик подходящий, но теща — сущий яд. Может, на квартиру придется уйти. Но на квартире век не проживешь, а свой домишко заиметь не просто: и лесу на стройку не сразу дадут, и бревна без хлопот не привезешь; кроме леса, цемент, шифер, железо, кирпич нужны. Где их взять? Шурец глубоко вздохнул, позавидовал Шувалову. Юрка спокоен. У его отца домище, как вокзал — места всем хватит. Да и с этим, одноруким, спелся. Грошев навалял бревен — пятистенный дом срубишь. Зачем столько лесу однорукому! Не Юрке ли сулит дом, лишь тот возьми Раю?
Грошев Князеву не нравился, он с ним ни за что не сдружился бы. Не дружись, а подчиняться придется…
— Ребята, что сидим как старики, — первым заговорил Шувалов. — Давайте на Урочную скатаю за бутылкой.
— Лишнее, — сказал Шурец, — эти бутылки только нас подводят.
— Ты, Шурец, неисправимый законник. Без бутылки в нашей жизни нельзя, как Тимошка Грошев речет.
Князев слез с нар.
— Ты вроде в родню к нему набиваешься.
Юрка засмеялся.
— Чудак. Мне не как тебе, не с ним жить. И ты погоди, не очень храбрись. Аганька не даст тебе с Дунькой целоваться да белые пышки есть. Белые пышки в деревне — самая лучшая еда. В представлении деревенских: кто каждый день ест белые пышки, тот богач, царь, Магомет и так далее.
Князев, слегка заикаясь от возбуждения, сказал:
— Понятно, ты нас, крестьян, считаешь ниже себя, городского.
— Чумной, какой же ты крестьянин. Не о тебе разговор, о твоем окружении. Аганька железно тебя застукает: у нее сорок языков, стаканом молока попрекнет, а пахать ты на нее будешь, как самый последний батрак, у крестьян стяжательство в крови.
Князев ручку чемодана сжал так, что кисть побелела.
— Ты пролетарий, ты не стяжатель! Кружишься около Раи Грошевой, променял соловья на ворону.